Главная страницаДокументальные фотографииПесни на идишВидео

Детство

Война

Ужас

Желтые звезды

Ворота гетто закрыты

Большая акция

За колючей проволокой

Лагерь Мариямполь

Побег из форта

Лагерь Шанчай

Аня

Прощание

Концлагерь Ландсберг

Начало конца

Дахау

Свобода

Встреча

Восточная Германия

Служба в Каменце

Суд

Сибирь

Снова на свободе

Витебск

Поиски и встреча

Израиль




Всем родным и друзьям,
с которыми прошел плечом к плечу по нелегким изгибам судьбы
ПОСВЯЩАЮ...

ДЕТСТВО

...Базарная площадь, вымощенная булыжником, скрип телег и конское ржание, гомон людской толпы и резкие выкрики продавцов, изобилие разнообразных товаров и дурманящие запахи - вот наиболее яркая картина моего детства. Рокишкис, небольшой городок на северо-востоке Литвы, 30-е годы. А теперь уже нужно добавить: "ХХ-века"...

Дорога на базар проходит мимо деревянной синагоги. Краска уже облезла с тесаных бревен, виден небольшой дворик у входа и голубая шестиконечная звезда на дверях. Так выглядела центральная синагога.

Евреев на базаре среди покупателей не так уж много, но они выделяются одеждой, разговором и, наверное, чем-то еще, что можно только почувствовать, присмотревшись или прислушавшись.

У моих родителей на этой самой базарной площади был небольшой продовольственный магазин. Папа стоял за прилавком, а мама в часы "пик" и в базарные дни помогала ему. Заходили как свои из местечка, так и из окрестных деревень. Магазин был частью большого дома, и лишь дверь отделяла торговое помещение от салона или спальни. Так и ходили иногда: в дом через магазин и наоборот.

Я учился в начальной школе - "хедер"; нас было 10-12 мальчиков в возрасте от 5 до 7 лет и Учитель - мудрец для прилежных и гроза для балбесов и разгильдяев. Объясняя что-нибудь, он всегда держал в руках линейку. Время от времени, когда терпение его иссякало, эта линейка опускалась на руки, плечи или другие доступные места непослушных учеников. С бородкой, в кипе и в очках, он производил очень серьезное впечатление на новеньких учеников, а "старики", уже привыкшие к нему, держались с ним попроще, хотя уважали по-прежнему и старались учиться прилежно.

"Мойшеле, почему ты пишешь букву "алеф" так, что она похожа на кривой столб? А ты, Ареле, почему буква "далет" у тебя как тройка? " - и мальчики вновь и вновь выводили букву за буквой из уважения к ребе Лейзеру и его линейке. А, добросовестно делая свое дело, научил нас писать и считать.

Говорили дома только на идиш, на улице с соседями по-литовски, а со старорусами, которых также было немало, по-русски. Так и жил наш интернационал... Брат мой Зяма был на полтора года младше меня. Как и положено младшему брату, ходил за мной по пятам, и невозможно было даже представить себе как жизнь закрутит нас обоих, то соединяя, казалось, навсегда, а то унося далеко друг от друга, как листья по ветру. И уже сегодня, в 70 с хвостиком, как из ленты многосерийного документального кино, пробегают кадры нашего детства, наше взросление, страшные дни войны, расставания, поиски, встречи и снова расставания.

Вот мы с Зямой катаемся на санках по едва замерзшему пруду. Хохот, догонялки, убегалки - и вот я уже на середине пруда. Конечно же, лед трещит подо мной, и я в теплой тяжелой одежде погружаюсь в темную ледяную воду. Не помню, кто кричал громче и сильнее размахивал руками - я или ребята, но рядом, на мое счастье, катался на лыжах молодой парень. Он осторожно подобрался поближе ко мне и за шиворот, как мешок с визжащим поросенком, вытащил меня и волоком потянул подальше от зияющей дыры. От испуга и холода я встал и заплакал. "Чего стоишь?- закричал спаситель. - Бегом домой, а то замерзнешь!" Я рванул изо всех сил, и вся малышня вместе с братом - за мной следом. Нависла угроза наказания, и ноги сами повернули к дому моего дяди, который жил от нас через 2 улицы. Невысокого роста, сапожник по профессии, сидел он все время за низким столиком и латал ботинки, - таким он и запомнился мне. А его сын был на 5 лет старше меня и любил захаживать к нам не только чтобы поиграть со мной, а в основном - угоститься конфетами из магазинчика моей мамы.

Дверь открыла тетя Рива и после секундного замешательства быстро раздела меня догола, растерла водкой, уложила в кровать и накрыла ватным одеялом. Брат был послан к нам домой, и через 15 минут родители буквально влетели ко мне, уже успокоившемуся и не понимающему, почему нужно так волноваться, - ведь уже все позади.

Как видно, магазин наш больших доходов не давал, и папа поехал в Каунас - тогдашнюю столицу Литвы - разузнать, можно ли там устроиться жить и работать. Проживавший там мамин брат Залман Шульман помог папе в поисках, и из Каунаса папа вернулся через несколько дней с решением продавать магазин и квартиру и переезжать.

Помню, как нас с братом и мамой отец посадил в поезд, и мы впервые с удивлением и интересом смотрели на мелькающие за окном картины неведомой нам жизни. Это было весной 1932 года. Мне было 6 лет, а брату - 4,5. Вещи папа загрузил в старенький автобус, который встречал нас на вокзале, и мы все вместе поехали в пригород Каунаса - Вилиямполь, или как говорили - Слободка. Это был еврейский рабочий район города с деревянными домиками, небольшими магазинами, узкими улочками, вымощенными булыжником. Мы въехали в квартиру в доме на улице Крикщёкайчо: 2 комнатки и кухонька, а удобства - туалет и колодец - во дворе.

Папа устроился работать экспедитором на консервную фабрику "Лесиль". Он загужал фургон коробками с консервами и развозил их по магазинам города.

Мама хозяйничала по дому, а мы с братом продолжили обучение: я пошел во второй класс, а он - в первый.

Недалеко от нашего дома находилась синагога, в которой работал мой дедушка. При синагоге они с бабушкой и жили (родители моей мамы). Вообще, в городе Каунасе была большая еврейская община. В центре города была главная хоральная синагога, а в районах и пригородах - несколько десятков синагог поменьше. Продавались газеты на идиш, был еврейский театр и десяток школ (как наша) на языке идиш.

Как-то в школе с моим братом произошел несчастный случай. В перерыве между занятиями ребята затеяли между собой перестрелку из рогаток, и брат мой тоже оказался там. Кто-то выстрелил металлическим шариком и случайно, а может и преднамеренно, попал Зяме в глаз. Зяму увезли в больницу, и после операции и лечения он на 90% потерял зрение на один глаз. Родители мои, конечно же, подали в суд на родителей этого мальчика, но небольшая компенсация, присуженная нам, послужила малым утешением за поврежденный на всю жизнь глаз.

С 4-го класса было решено отдать меня на учебу в гимназию "Явне" в самом Каунасе. Преподавание там велось на иврите и год, который я проучился там, стал для меня самым настоящим ульпаном. И спустя 60 лет, оказавшись в "стране иврита", я с благодарностью вытаскивал из кладовок памяти слова и фразы на древнем языке предков.

Через год меня перевели в престижную гимназию "Реалгимназия", размещавшуюся в самом центре города на улице Кестучио, напротив оперного театра. Тогда-то, видимо, во мне и начала просыпаться тяга к творчеству и проявились первые черты общественного заводилы. Мы с друзьями начали издавать классную стенгазету, устраивали соревнования по баскетболу и футболу. Встречались мы и после занятий. Помню, как наш учитель Думблянский, старый, лысый, в очках, читал нам по пятницам на идиш смешные и одновременно грустные рассказы Шолом-Алейхема. Он садился прямо на стол, чтобы его было хорошо видно и слышно, поднимал свои очки на лоб, приближал книгу к глазам и с выражением, в лицах, вводил нас в мир героев бессмертного писателя. Все ученики были просто влюблены в этого прекрасного учителя.

Очередная неприятность: однажды, придя из гимназии домой, я увидел маму в слезах, и она сообщила мне, что когда папа был в городе, его груженый фургон перевернулся и придавил папе ногу. Мы с братом тут же поехали на автобусе в больницу. Папа с забинтованной ногой спал в палате, а врач, к которому мы обратились, объяснил нам, что папе ампутировали два пальца на ноге и сейчас, после наркоза, он спит. "Положение не страшное - сказал он. - Недельку полежит и - домой ".

Вскоре мы переехали на другую квартиру, и к нам присоединилась моя двоюродная сестра Соня. Она была старше меня лет на 7 и сразу устроилась на работу в швейную мастерскую. Жизнь и тогда требовала мощной экономической подпитки. За меня в гимназию нужно было немало платить, заработков отца не хватало, цены росли, как растут сегодня в Израиле, и мама решила подработать. После небольшого Совета Старейшин было решено в нашей же квартире открыть небольшое кафе-мороженое. Хотя, наверное, больше "мороженое", нежели "кафе". Папа заказал специальный котел с мотором, специальные кастрюли и посуду. Была отремонтирована столовая и переделаны двери, которые в один прекрасный день отворились для жителей Каунаса. У входа красовалась большая надпись по-литовски "Ледай Рекорд", что означало "Мороженое Рекорд". Первых посетителей встречали четыре стола со стульями, новые скатерти и салфетки. Мама нарядилась в белый халат. Мы с Зямой тут же заключили с мамой контракт - мыть посуду из-под мороженого. За каждую стеклянную мороженицу - по 5 центов. Не Бог весть какая сумма, но это уже самый настоящий бизнес. И по окончании летнего сезона мы решили вложить свои заработанные капиталы, при небольшой дотации от родителей, в покупку коньков. А мороженое, между прочим, очень хвалили, мама моя, действительно, была хорошей мастерицей.

Зимними тусклыми вечерами (и как только люди обходились без телевизора?) папа, под настроение, рассказывал нам о своей юности...

...Когда я был чуть поменьше тебя, Зяма, лет девяти-десяти мой папа с двумя дочерьми уехал в Америку. Жил я тогда у тети в городе Паневежис, и когда мне это надоело, сел в поезд и укатил в Петербург. Можете себе представить: пацан, без родных и знакомых в чужом огромном городе. С несколькими тогдашними рублями в кармане (тогда это были деньги!), с вокзала двинулся я по Невскому проспекту навстречу новой жизни. Как все красиво и необычно - улицы, дома, даже люди какие-то не такие. А магазины - голова кругом идет от изобилия товаров. Иду, читаю надписи. И вдруг: "Шлеймо -деликатесы". Еврейская фамилия: рыбак рыбака. Попробую?! И я открыл дверь этого магазина. Внутри бы люстры и зеркала, аж голова закружилась. Пока она кружила, подошел ко мне молодой мужчина и спросил:

- Чего тебе надобно, мальчик?

- Я ищу работу, может, возьмете меня?

- А сколько тебе лет?

- Почти 10, и я могу и хочу работать!

В это время дверь магазина открылась, вошел полный, богатый с виду мужчина и спросил у служащего:

- В чем дело?

- Да вот, господин Шлеймович, этот мальчик просится на работу...

- Как тебя зовут?

- Меня зовут Миша Завилевич, - ответил я.

- А что ты умеешь делать и где твои родители? Почему ты здесь один?

- Мои родители уехали в Америку, они евреи, а я не мог в то время уехать и остался в Литве. А здесь я один, никого у меня нет.

- Хорошо, - вдруг сказал хозяин, - я тебя возьму на работу, будешь жить у служащих, я им скажу, а работать будешь здесь, в магазине. - Потом внимательно посмотрел на меня и спросил: "Кушать хочешь? "

- Еще бы...

Меня накормили свежей вкусной ветчиной, которую я никогда в жизни ещё не ел. Тут появилась богатая дама, купившая несколько пакетов с продуктами, и мне было велено отнести их к извозчику, ожидавшему на улице...

День и ночь напролет мы с Зямой могли слушать папины воспоминания - так интересно он рассказывал, вдаваясь в любопытные детали, например, о том полтиннике, который дала ему на чай некая дама из царского дворца и который запомнился на всю жизнь. Когда началась революция 1917 года, папе было уже 15 лет. Благодаря купцу первой гильдии Шлеймовичу он выучился грамоте, счету, был накормлен и пристроен. Большевики купцов не жаловали и его, контру, как и других, арестовали и позже расстреляли...

Не отставали с расспросами мы и от мамы. Ну что я вам расскажу? Когда началась революция, мне уже было 17 лет (мама была старше папы на 2 года), и я с родителями жила в Кременчуге, на Украине. В то время свирепствовали там банды Петлюры и Махно. Грабили и красные, и белые и, конечно, в первую очередь, доставалось евреям. Помню эти ужасные дни, когда мы все прятались в подвалах, на чердаках, и было так страшно, что и не рассказать. Когда большевики полностью заняли город, и дышать стало чуть легче, я пошла учиться на швею, а затем и работать стала по этой специальности...

Газеты, которые мы читали, были в основном на идиш, -"Фолксблат" ("Народная газета"), "Ди идише штиме" ("Еврейский голос") и другие. В то время (1937-38 гг.) уже писали о захвате Гитлером власти в Германии, о том, что начались гонения на евреев, что сжигались книги на уличных кострах. Но все это было где-то, пусть даже недалеко, - но не здесь. Здесь бы этого не могло быть никогда. Хотя говорили ведь древние, "никогда не говори никогда". Даже в мыслях невозможно было представить , что за тучи нависли над нами. Ведь город Каунас, временная столица Литвы, находился на расстоянии какой-то сотни километров от Восточной Пруссии, территории тогда уже гитлеровской Германии. Удивительна нечувствительность людей к опасности. Видимо природа что-то недовложила в нас, либо растеряли мы это по дороге эволюции. А ведь была в Америке вся семья отца, а мы даже и не переписывались. Почему?...

В гимназии была создана скаутская организация, активное молодежное движение. Ребятам это нравилось: ходили в походы, жгли костры, помогали друг другу и занимались спортом. А ещё в Слободке - в Вилиямполе - был создан клуб "Бейтар" - сионистская организация молодежи. Ещё далеко было до создания еврейского государства, но многие ребята мечтали попасть в Палестину. Литовское правительство во главе с президентом Сметона не препятствовало созданию сионистских организаций и развитию культуры на языках иврит и идиш. И вместе с тем в правительстве, в Верховном Совете (сейме) не было еврейских депутатов. А вот в литовской армии было достаточно евреев - офицеров, одним из них был наш учитель литовского языка (!) Брамсонас. В 1939 году он стал моим классным руководителем в Реаль-гимназии, а позже, в гетто, он стал заместителем начальника еврейской полиции...

В 1939 году Польша отдала Литве бывшую столицу - город Вильнюс, и туда в 1940 году перебралось правительство. Событие шло за событием. Немцы 1 сентября начали войну против Польши. Гитлер к тому времени захватил Австрию, Судетскую область и другие территории. Сталин и Гитлер, через своих министров Молотова и Риббентропа, "делили пирог", захватывая все что могли. За 17 дней немцы покончили с Польшей, а 15-го июня 1940 года советские войска вошли в Литву, Латвию, Эстонию, Западную Белоруссию и Западную Украину.

Мы с ребятами собрались на выходной в лес. Было это 14-го июня, спустя 2 недели после моего четырнадцатилетия. (А еще за год до этого мы красиво и торжественно отпраздновали мою Бар-мицву: мы ходили в синагогу, где главенствовал мой дедушка, я читал наизусть молитву, а потом все пришли к нам домой, пили водку и вино и нахваливали мамин стол.

В лесу было тепло и влажно, накануне прошел дождик. Ребята разожгли костер, установили палатку и, поужинав, стали готовиться к ночлегу. Спали не очень хорошо, мешали комары. А когда начали "хохмить" и вспоминать смешные истории, сон прошел и вовсе.

Наутро перекусили, побродили по лесу и двинулись в обратную дорогу. На подходе к Вилиямполю мы увидели, а вернее, почувствовали, что происходит нечто необычное. Масса народа на улицах, лица у всех возбужденные и что-то все время обсуждают. Вскоре нам объяснили, что советские танки вошли в Литву, а вот хорошо это или плохо мы поняли из ответа литовца, стоявшего возле нас. - Вам непонятно? Они пришли, чтобы захватить нашу страну! - Чего ж тут не понять?

Мы распрощались и отправились по домам. Дома папа мне объяснил, что на всех дорогах и мостах стоят советские танки и Красная Армия вошла также и в Латвию, и в Эстонию. Чем это обернется, никто пока не знал. Я быстро пообедал и побежал к мосту через реку Нерис, отделяющую Вилиямполь от Каунаса. Там уже было много любопытных. В начале моста стоял огромных размеров танк с красной пятиконечной звездой, возле танка стоял советский офицер и несколько танкистов в черных шлемах. Я уже немного понимал по- русски и прислушался к разговору.

-Долго вы тут стоять будете?

-Сколько прикажут, столько и будем.

Тут же подключился еще кто-то:

- А живется-то как у вас там?

- Очень хорошо живется, - с загадочной улыбкой ответил командир.

Мы, слегка ошарашенные, еще погуляли по городу и к концу дня вернулись домой. Брат мой, таскавшийся всюду за мной по пятам, все время задавал вопросы. Но что я мог ответить?..

Дни шли, а танк на мосту продолжал стоять. И мы продолжали к нему ходить - интересно, что же будет дальше.

- Скажите, а почему жены командиров раскупают в таких количествах в наших магазинах шелковые чулки и красивую одежду?

- Ну, покупают, так это ж хорошо!

- Это хорошо, но наверное это потому, что в России нет шелка?

- Вот наш шелк! - ткнул командир пальцем в танк, гордый как отечественной промышленностью, так и собственной находчивостью. И действительно, я видел, как приехавшие из России женщины ходили по магазинам и, потрясенные изобилием, скупали в магазинах все подряд.

И только в конце июля появилось в газетах сообщение о том, что литовский народ "просит" товарища Сталина присоединить Литву к Советскому Союзу.

И конечно же, Верховный Совет СССР удовлетворил "просьбу" литовского, а заодно, латышского и эстонского народов. Так вот и появилась Литовская ССР.

К началу учебного года нам сообщили о преобразовании еврейских гимназий в "народные школы". От евреев одним махом избавиться невозможно, а ликвидировать преподавание иврита - запросто. Мол, даже в Еврейской автономной области пользуются языком идиш со всеми их школами, газетами и театрами, вот и вам иврит ни к чему. Да и вообще, гимназии ваши - это все буржуйские замашки. Новые порядки - новые школы. И стала наша гимназия рядовой школой, в которой говорили и писали уже на идиш те же ребята. А еще мы с большим энтузиазмом издавали в классе стенгазету на идиш...

Пошли разговоры о национализации фабрик и заводов. Новая метла замела по-новому, да как замела! Мороженое мы, конечно, прекратили делать, ибо это был маленький, семейный, но все же - бизнес. Зато стали часто ходить в кино и смотреть советские фильмы. А до этого экраны кинотеатров были заполнены американскими, немецкими фильмами, иногда и сейчас всплывают перед глазами кадры с участием Чарли Чаплина и Марлен Дитрих. А еще мы тогда покупали маленькие шоколадки, в каждой из которой была фотография одного из известных актеров, все они были пронумерованы от 1 до 100, и если кто-нибудь соберет 50 штук подряд, получает небольшой приз, а уж если все 100 подряд, - это была огромная сумма. Под номером 100 была фотография Чарли Чаплина и её-то как раз все и искали. Понятно, что сегодняшние пробки и этикетки с призами повели своё начало еще с тех пор, а может, и раньше. Еще при литовской власти мы часто ходили на "Цирк", "Веселые ребята", "Джульбарс", а нынче появились новые, такие же интересные фильмы, и мы опять целыми днями просиживали в кинозалах.

Летом 1940 года умерла моя бабушка Муся Шульман. Удивительно, как некоторые люди раньше чувствовали свой организм! Наверняка и сейчас есть такие, но все как-то не встречаются... Жили бабушка с дедушкой в маленькой квартирке при синагоге, и я хорошо помню как баба Муся, тяжело больная, лежала притихшая в кровати, мы сидели с братом возле нее, и вдруг она, посмотрев на будильник, тихо и отчетливо произнесла:

"Вот уже 8 часов утра, мне осталось жить еще 5 часов." Ровно в час дня она скончалась... Думаю, это не единственное чувство из тех, что были даны нам свыше и утерянное за 5 с лишним тысяч лет обитания на земле.

Дедушка остался один. Мама ходила к нему готовить еду, а мы забегали проведать его, благо жили неподалеку.

В школе вовсю расцвела наша художественная самодеятельность. Я выступал с художественным свистом (забытый ныне жанр!), и играл в театре эстрадных миниатюр. Вот, например, приходят к раввину два свата.

Первый: "Ребе, у Вас дочь, а у нас для нее есть такой жених, такой красавец..."

Второй (это я): "Да, ребе, другого такого красавца на свете нет..."

Первый: "Ребе, он такой богатый..."

Второй: "Что значит богатый - Ротшильд! У него и дома, и деньги, и самая вкусная еда..."

Первый: "Ребе, он такой умный..."

Второй: "Что значит умный Он ученый, знает языки, таких умных мало встретишь..."

Ребе: "Дети мои, вы пытаетесь убедить меня в том, что у этого человека вообще нет недостатков. Но так не бывает, все же есть какой-то недостаток?"

Первый: "Да так, ребе, мелочь, почти не заметно..."

Ребе: "И все же, что?"

Первый: "Да так, сзади на голове у него маленький прыщик..."

Второй (подхватывая): "Да что там один прыщик, вся голова в прыщах..."

Вот так и запомнилась эта шутка на всю жизнь. А еще мы пели песни на идиш, и среди нас особенно выделялась маленькая чернявенькая девочка Нехамке Лифшицайте. Кто же мог тогда знать, что станет она знаменитой исполнительницей песен на идиш и иврите?

Впервые в Литве отмечали Октябрьские праздники. В школах, где ранее преподавали литовский и английский, стали активно изучать русский язык. "У меня зазвонил телефон. -Кто говорит? -Слон.",- это были первые стихи, выученные мной на русском языке. Появились какие-то мягкий знак и твердый знак, все чаще зазвучала непривычная речь. Папе с мамой было гораздо легче, они ведь жили в Петербурге и на Украине, а нам надо было зубрить эту грамматику. После школы, вместо того, чтобы отправляться домой, мы с портфелями ходили вдоль магазинов центральной аллеи Лайсвес (аллеи Свободы) и баловались. Дети есть дети, хоть и 15-летние.

В еврейской газете стали печататься различные кроссворды и загадки, с тех пор и по сей день я очень люблю в свободное время заниматься их разгадыванием.

Стали приезжать на гастроли из России певцы, музыканты, танцоры. Приехал военный ансамбль песни и пляски, концерт состоялся на новом крытом стадионе, где до этого проходили баскетбольные соревнования. Ну, а насчет баскетбола - это особый разговор. Вся Литва играла в эту игру, и специально для европейского первенства, которое состоялось в Каунасе в 1938 году, построили этот крытый стадион. Конечно, уровень выступления артистов - танцоров и певцов - был высочайшим. Отточенность каждого элемента, тщательно продуманная программа усиливали впечатление от концертов и спектаклей. А до вступления Советской Армии мы бегали на балет "Ёлка -королева ужей" по мотивам литовской народной сказки, на спектакль-комедию еврейского театра "Тетя Юта из Калькутты" со знаменитой тогда Идой Каминской из Варшавы в главной роли. А по субботам и праздникам в центральной хоральной синагоге пел известнейший кантор Михаил Александрович, собирая огромное количество молящихся и просто желающих послушать. При советской власти количество посещающих синагоги значительно уменьшилось, да и в церквах ряды прихожан поредели. Литовцы в большинстве своем католики, и их, как и евреев, советские атеисты стали постепенно наставлять "на путь истинный". С первых минут возникла неприязнь к "освободителям". Литовцы - очень большие националисты, и всю жизнь мечтали о "Великой Литве".

Продолжали закрываться частные магазины, появились товары советского производства, резко отличавшиеся от всего того, что мы видели в магазинах раньше. Литовцы, жившие прежде в полном или почти полном достатке, сразу невзлюбили "освободителей", на их лицах можно было прочесть только деланное безразличие. А вот бедняки-евреи и литовцы левого толка были рады, что Литва стала советской.

На пороге стояла весна 1941 года. Сходили на нет остатки снега, и мы торопились успеть еще хоть разок покататься на коньках. Расцвели липы и каштаны, пошел лед по реке. В один из солнечных дней мая поехали мы с мамой в один курортный городок в 20 километрах от Каунаса, погуляли, отдохнули, пофотографировались на фоне природы и на пароходе вернулись домой. Фотографию мою с мамой в последние предвоенные дни я по сей день храню как чудом сохранившуюся реликвию.

Началось строительство новых зданий в новом стиле. На улице Ленина вырос дворец литовских советских профсоюзов. Литовские коммунисты, сидевшие в тюрьмах до прихода русских, были освобождены и сразу стали занимать новые партийные должности. А бывшие министры и чиновники разбежались по деревням к родственникам и притихли до поры. Говорили также, что бывший президент Литвы в первый же день вступления советских войск сбежал в Германию, а оттуда - в Южную Америку.

А вот и конец мая - день моего 15-летия. Поздравления, подарки, пожелания, радужные надежды на будущее, а также конец учебного года и долгожданные каникулы. Пошли слухи об организации пионерских лагерей. Июнь 1941 года, первый месяц лета. Закончилась учеба, размечтались о каникулах...

Но человек полагает, а Бог располагает. В самый длинный день этого года казалось, что мир бесконечно прекрасен и сказочно много обещает. И в самую короткую ночь этого проклятого Богом года случилось то, что погубило миллионы жизней, поломало миллионы судеб и вошло в Историю как один из самых страшных дней Начала Войны...

ВОЙНА

В воскресенье утром мама, придя из магазина, выпалила: "Началась война!" Еще не понимая до конца, что произошло, мы стали быстро одеваться. События, неожиданные и глобальные, чаще всего воспринимаются людьми уже как бы задним числом, поэтому анализировать поведение человека в ту самую минуту не имеет смысла. И хотя глупо каждый раз думать о том или ином событии "вот если бы...", мысленно все равно упорно фантазируешь: "действительно, а вот если бы..." Но было то что было.

По улицам неслись военные грузовики. Говорили, что рано утром бомбили каунасский аэродром, что были разбиты наши самолеты, и были жертвы. Над головами промчалась эскадрилья немецких "мессеров" с желтыми крестами на крыльях, послышался треск пулеметов и с самолетов, и с земли. "Словно горохом по листу жести", - подумал я. По опыту прошедших войн, передаваемому из поколения в поколение, меня сразу послали за хлебом. Я оказался не самым шустрым и пришлось долго стоять в очереди, где я и узнал последние новости. А новостей было немного - рано утром без объявления войны войска фашистской Германии перешли границу СССР. Одни говорили, что советские войска стоят крепко, другие - что нужно убегать, пока не поздно.

Назавтра утром папа пошел на работу, но вскоре вернулся и велел быстро подготовиться к эвакуации. Побросав в сумки кое-что из одежды и еды, мы решили двинуться на восток, в сторону Даугавпилса. Едва выйдя за город, мы увидели нечто ужасное - вся дорога была забита людьми, поток двигался подальше от города, от фронта. Вещи кто вез на чем-нибудь, кто тащил на себе. С завистью люди смотрели на обгоняющие толпу автомашины. Вдоль дороги стали появляться брошенные чемоданы и котомки, никто в их сторону не глядел, не до них, быстрее бы удалиться от города. Вдруг, прямо над толпой измученных людей, на бреющем полете пронеслись немецкие самолеты, стреляя из крупнокалиберных пулеметов. Началась паника, все бросились врассыпную. Кто-то упал, растянувшись на дороге, люди спотыкались. Мы успели отбежать в сторону и зачем-то спрятались в кустарнике. Самолеты еще немного покружили и скрылись, а мы продолжили путь, обходя по дороге убитых и раненых и растеряв родственников, с которыми мы вместе бежали из города. Это был первый день из многих и многих дней ужаса, которые нам предстояло пережить, глядя смерти в лицо и видя гибель и страдания множества безвинных людей.

Пройдя немногим более 10 километров мы, изрядно уставшие, свернули в сторону леса в направлении видневшихся вдали изб. В это время вновь появились самолеты, опять выстрелы, крики и плач... Мы остановились у бедного крестьянина, заночевали у него в доме прямо на полу. Поутру собрались идти дальше, но до нас дошла информация (впоследствии оказавшаяся верной), что впереди, в районе Даугавпилса, сброшен немецкий десант, и дорога на восток закрыта. Мы решили выждать. 25 июня - день, когда я впервые увидел немецких солдат. Под вечер возле нашего дома остановилась одна из танкеток с черными крестами на броне. Из нее вышли военные в зеленых куртках с засученными рукавами. Покурив и побалагурив, они сели в машину и покатили дальше. А нас ожидала ужасная ночь. Невдалеке от нас группа окруженных советских войск оказывала упорное сопротивление фашистам. Едва стемнело, над нашими головами раздался вой снарядов и сразу где-то рядом: - у-ух!, затрясся дом и посыпались стекла. Папа спросил у хозяина, есть ли в доме подвал или убежище. Тот ответил, что подвал есть, но он настолько ненадежен, что может осыпаться раньше, чем снаряд долетит до земли. Но недалеко от дома было бетонированное овощехранилище, куда мы и побежали. Стены на самом деле оказались из бетона, а крыши не было совсем. Все же лучше, чем ничего. Мы сгребли под себя солому и притаились в углу. Вой снарядов и грохот взрывов то приближался, то удалялся, земля содрогалась, и, казалось, что не будет этому конца. Всю ночь голова раскалывалась, как от прямого удара. При первых звуках уже знакомого ужасного воя голова автоматически втягивалась в плечи, так и двигалась - то вверх, то вниз. О сне не было и речи.

Светало, наступило долгожданное затишье. Первым вышел отец, следом мы потянулись гуськом по направлению к дому. И вдруг - снова тот же вой.

"Ложитесь!" - крикнул папа. Все бросились на землю. Кроме меня - мне хотелось увидеть сам процесс. Бабахнуло где-то совсем рядом, и в это мгновение кто-то толкнул меня в спину и я припал к земле. Отец лежал рядом и отчитывал меня за плохое поведение.

Через несколько минут - вновь снаряд, и мы еще на час-полтора спустились в убежище. И лишь когда совсем стихло, перебрались в дом. Мысли о том, что будет, не давали покоя. А в городе в эту ночь происходили трагические события.

УЖАС

Когда части Красной армии отступали, озверевшие националисты, долго и упорно добивавшиеся самостоятельности профашистской Литвы, вырвались из тюрем. Раздобыв оружие, они начали грабить и убивать. И уж естественно, первыми жертвами стали евреи, не успевшие бежать. Ночь с 25-го на 26-е июня 1941 года в Вилиямполе, пригороде Каунаса, стала повторением Хрустальной ночи в Германии. Страшно вспоминать Это, писать об Этом и все Это читать, но, наверное, еще страшнее, если люди не будут знать, что Это Было. Наш сосед по квартире Семен Догон рассказывал:

"Я слышал, как ходили вокруг нашего дома, стучали в двери и ворота. Мы притаились в углу на полу и боялись громко дышать. Потом мы услышали шум на противоположной стороне. Я посмотрел в щель между закрытыми ставнями и увидел группу людей, вооруженных винтовками и ножами. Они ругались и барабанили в двери квартиры Лифшица. Старик открыл им дверь, раздались крики и выстрелы. Лифшица застрелили на пороге дома, старуху зарезали ножами. Затем пошли к следующему дому."

... На центральной улице жила зубной врач Яткунская, у нее мы раньше лечили зубы. Муж ее также был врачом, а сын учился в нашей школе. В ту ночь к ним ворвались бандиты, убили сначала хозяина, затем на глазах матери отрубили голову 16-летнему сыну, а в конце застрелили и обезумевшую мать.

... Не миновала страшная судьба и моего приятеля Лейбу Фридмана, жившего с родителями и сестрами недалеко от нас. В эту роковую ночь семья Фридманов закрылась дома. Отец, двухметрового роста богатырь, запер двери и ворота на засов, и когда раздался стук - вытащил топор и встал возле двери. Жена и дети притаились по углам. Бандиты, видя, что ворота не открывают, принялись взламывать их прикладами винтовок- не помогло. Тогда один из них перелез через забор и открыл калитку с внутренней стороны. Как голодные волки, бросились литовские фашисты к двери квартиры Фридманов. Мужской голос изнутри крикнул: "Уйдите отсюда по-хорошему! Если только взломаете дверь, живыми отсюда не уйдете!" Это лишь раззадорило бандитов и один из них выстрелил через дверь на голос. Пуля прошла мимо. После непродолжительной осады дверь не выдержала, и первый бандит ворвался в дом. Сверкнул топор. Крик. Стук падающего тела. Оголтелые хулиганы, увидев кровь одного из них, со стрельбой ворвались в комнату и всадили несколько пуль во Фридмана-старшего. Падая, он из последних сил, успел зарубить еще одного убийцу. Бандиты жестоко расправились со всей семьей, лишь младшая дочь от испуга, грохота и криков залезла под кровать и там пересидела весь этот кошмар. Придя в себя, в ужасе перешагивая через лужи крови своих родных, девочка выбежала на улицу и кинулась к дому своих родственников. Когда те пришли в дом Фридманов, то остолбенели: изрубленные тела двоих детей и их родителей, а на белой стене, возле которой лежал труп хозяина с зажатым в руке топором, еще не высохшая надпись кровью: "Мстите!" Оставшаяся в живых девочка прожила также недолго. В 1944 году, во время проведения одной из "детских акций" рука фашиста толкнула и эту безвинную жертву в бесконечную залитую кровью яму...

... Не доходя до нашей улицы, я решил по пути заглянуть к моему другу Гиршенгорну. Кругом - ни души. Открыл незапертую дверь их квартиры - перевернутые стол и кровати, разбитые посуда и люстра, и всюду пух и перья. Я заглянул в спальню. На меня сразу упали двери от шкафа, раскуроченного бандой разъяренных погромщиков. Далее я смотреть не стал, слишком свежи были картины из рассказов соседей, а также из воспоминаний отца и матери, которые были очевидцами погромов и убийств еще во времена гражданской войны. История повторялась.

В город мы прибыли под вечер. Воскресный день выглядел мрачным, в продуктовых магазинах стояли очереди. Проходя мимо одной из них услышали: "Идут! Хотели догнать большевиков, но ничего у них не вышло! Не видать вам больше красных как своих ушей!" Ставни нашего дома были плотно закрыты, я постучал, но тут же спохватился: дома-то -никого.

"Тише, не стучи! Смотри, чтоб тебя никто не видел!" -услышал я приглушенный голос нашего соседа Догона. От него мы и узнали о том, что происходило здесь в последние дни. Только в Вилиямполе были уничтожены многие сотни еврейских семей, как в своих домах, так и "организованным" вывозом на берег реки с последующим расстрелом.

Наконец-то мы дома! Как приятно лежать в своей постели! Правда, матрацы лежали не на кроватях, а на полу в дальней комнате - хулиганы бросали камни в окна квартир, в которых проживали евреи, и находиться возле окон было небезопасно. А так - меньше риска, да и веселее быть вместе. Куда уж веселее.

В городе расклеивались первые приказы - о немедленной сдаче всего имеющегося у населения оружия и прочие. Все они заканчивались одной и той же фразой: за невыполнение - расстрел!

ЖЕЛТЫЕ ЗВЕЗДЫ

В пятницу, 11 июля 1941 года, в городе Каунасе были вывешены первые приказы на листах с большим черным орлом, держащим в своих когтях свастику. Они гласили: с 12 июля евреи всех возрастов и обоего пола должны появляться с желтой звездой размером 8-10 сантиметров на одежде, с левой стороны на груди. И, как обычно, за невыполнение - расстрел. А еще, по приказу коменданта, евреи могли ходить только по обочине дороги и ни в коем случае не по тротуару. Я помню то первое утро желтых, отличительных, позорных звезд. Это было похоже на детскую игру - полицейские и воры, там тоже воры надевали фуражки козырьком назад, а полицейские - козырьком вперед, чтоб можно было отличить. Только делалось это тогда добровольно и попеременно... Следуя гуськом друг за другом, шли евреи, потупив головы, вдоль обочины в магазины за продуктами, по воду и становилось жутко от этой чудовищной действительности.

Очередная трагедия с близкими нам людьми: мамин брат с семьей при эвакуации попали под обстрел, в живых остались только дедушка с бабушкой и двоюродная сестра восьми лет. Вот она сидит рядом с нами с перевязанной головой, повзрослевшая в одночасье, с глазами, в которых и грусть, и обида, и страх, и непонимание - что происходит? Мы с братом ее успокаиваем, рассказываем сказки, всячески отвлекаем ее внимание, а она все спрашивает: "А правда, что папа с мамой больше не придут?"

Мы ей отчаянно врем, что обязательно придут и принесут конфеты. "Не надо говорить неправду, я знаю, что они не придут. А почему эти дети - с такими же звездами как у меня, а у тех детей звезд нет? " - легко переходит она от одной проблемы к другой и тут же отвечает сама себе: "А! Я знаю! Те, наверное, не евреи!"

Продукты в магазинах давали по карточкам, везде стояли очереди, в них - литовцы, евреи, русские, поляки. В одной из них - моя мама. Вдруг к стоявшим подходят пятеро гражданских, с зелеными повязками и с винтовками за плечами, и отводят всех евреев в сторону. К маме подошел здоровый краснощекий верзила, от которого несло водкой, и коротко приказал:

"Становись сюда, жидовка!"

Мать вышла из очереди и встала рядом с группой евреев. В этот момент полицай заметил еще кого-то в конце очереди и направился туда. Набравшись смелости, мама вышла из группы и быстро, не оглядываясь, пошла прочь. К счастью, ее не заметили и она благополучно добралась домой. А всех отобранных в тот день людей полицаи расстреляли на берегу реки...

Спустя несколько дней, 13 июля 1941 года, в городе появились очередные приказы. В одном из них подробно описывалось, какие улицы и кварталы города войдут в район будущего "гетто". Слово это было мне знакомо понаслышке, в газетах писали, что еще в 1933 году в Германии Гитлер приказал всех евреев собрать в гетто. А еще в пригороде Нью-Йорка, Гарлеме, было гетто для негров. Пришлось на себе испытать, что значит быть в гетто. В приказах значилось, что все еврейское население должно с 15 июля до 15 августа перебраться в обозначенный район. Тех, кто будет встречен в городе после 15 августа, естественно, расстреляют. Потянулись с места на место телеги с нехитрым скарбом. Менялись квартирами, продавали часть имущества. Радиоприемники и пианино следовало сдавать немецким властям, за ослушание - расстрел. У нас с первых дней войны сохранился радиоприемник, и мы иногда слушали Москву, хоть и тяжело было воспринимать неприятные вести с фронта. И все же мы продали его за 2 кило масла и 2 буханки хлеба, ибо нам рассказали, что несколько человек действительно были расстреляны после того, как нашли у них аппаратуру. Расстрел в те дни стал уже обычным делом, хватало небольшого повода, чтобы отправить на тот свет целую семью.

Дом, в котором мы жили, вошел в район будущего гетто. В этом был хоть маленький, но плюс - не надо было перетаскивать вещи. Все вокруг суетились, многие товарищи-одноклассники перебрались и жили теперь рядом с нами. Вскоре вокруг большого квартала были вкопаны деревянные столбы и натянута колючая проволока. Это была граница "большого" гетто, внутри которого было еще и "малое" гетто - по району проходила магистральная дорога Каунас- Клайпеда, поэтому улицу Панерю отделили и через нее пробросили высокий переходной мост.

Вокруг забора ходили немецкие солдаты и литовские полицейские. Наш дом оказался прямо напротив центральных ворот, посему мы стали невольными свидетелями многих запоминающихся сцен, происходивших там.

В эти дни начались первые акции. Само слово по-немецки означает "действие", но все эти действия имели одну цель -массовое убийство мирного населения, а точнее - евреев. Как-то средь бела дня прибыл отряд вооруженных литовских полицейских. Получив приказ от старшего, они разошлись по домам и спустя час стали приводить молодых мужчин-евреев и строить их в ряды по четыре человека. Одеты все были как попало - кто в рубашке, кто в костюме. Когда колонна насчитывала около 500 человек, командир приказал трогаться. Больше их никто не видел. Лишь спустя несколько месяцев люди узнали о судьбе этих пленников: пешком их погнали на торфяные разработки за 50 километров и заставляли работать с раннего утра и до позднего вечера, под нагайками и почти без еды. К осени оставшихся в живых расстреляли в лесу за торфяными разработками...

ВОРОТА ГЕТТО ЗАКРЫТЫ

15 августа 1941 года ворота каунасского гетто закрылись. Вокруг квартала и у ворот постоянно дежурила вооруженная охрана из немцев и литовских полицейских.

Стали организовываться первые рабочие бригады, людей собирали группами и гнали на работу. Вначале хватали всех, кого удавалось и отправляли в полной неразберихе, но затем немцы восстановили порядок и организовали в гетто еврейское самоуправление. Был создан "комитет гетто", Совет старейшин ("эльтестен-рат"), а также гетто-полиция (юдише гетто полицай). Таким образом, сами евреи, надев на левую руку повязку с соответствующей надписью, начали наводить в гетто немецкие порядки. Разумеется, по указке немецких хозяев. Началась общая перепись всех жителей гетто.

Главным объектом, на котором было занято максимальное количество бригад, был каунасский аэродром. Немцы решили подготовить его как одну из основных баз для своих военных самолетов. Для этого необходимо было забетонировать поле аэродрома, что они и делали, используя бесплатную рабочую силу еврейских бригад. Бесконечные колонны людей, конвоируемые густой цепью охраны в серых шинелях с винтовками наперевес, потянулись в пригород Алексотас. Издали поле напоминало кишащий муравейник. Под постоянные окрики немецких мастеров люди, порой по колено в грязи, копали ямы, таскали кирпичи и мешки с цементом, толкали вагонетки. Едва раздавалась команда: "На обед!" и звучал удар по рельсу, рабочие быстро шагали в сторону деревянного сарая под названием "кухня", от которого шел резкий запах прелой капусты. Обед состоял из так называемых щей, которые наливали в собственные котелки, и порции хлеба. Едва люди успевали сделать несколько глотков, раздавался крик: "Кончай обедать!". Рабский труд продолжался. Домой шли веселее, но на душе было совсем не весело. По дороге с работы или на работу люди передавали из уст в уста последние известия. Новости были грустные - немцы продвигались по всем фронтам.

3 сентября 1941 года у ворот гетто остановилось несколько автомашин с литовскими полицейскими, которыми командовали офицеры гестапо. В течение десяти минут был окружен целый квартал. Люди, почуяв неладное, стали прятаться. Полицейские ходили по домам, залезали на чердаки и в сараи и выгоняли всех на улицу. Нескольких больных стариков, не способных двигаться, были застрелены прямо в кроватях. Через несколько часов большая колонна людей (около 3 тысяч человек) под усиленным конвоем была выведена из гетто и отправлена на 9-й форт. Эта акция была первой в страшной цепи акций массового уничтожения людей на 9-м форте.

Из нашего окна просматривалась улица, на которой началась акция, и мы видели, как, незадолго до этого, моя двоюродная сестра пошла в гости к подруге в дом, попавший под облаву. Мы видели, как туда вошли несколько полицейских, и когда спустя некоторое время они вышли оттуда с "пустыми руками", мы с облегчением вздохнули. Видимо, сестра и хозяева где-то спрятались. Позже, когда все ушли, испуганная и бледная она вернулась к нам. На сей раз повезло.

Не прошло и недели, как 10 сентября было окружено "малое гетто", и вновь несколько тысяч человек были вывезены на 9-й форт и расстреляны. Надвигалась осень, а с ней горе, страх и подавленное настроение. Каждый день для любого из нас мог стать последним.

А вскоре из Берлина был получен приказ: 17 сентября уничтожить все еврейское население, находившееся на оккупированной немцами территории в Прибалтике. С утра к воротам гетто подъехало несколько немецких военных машин. На работу в этот день никого не брали. В течение часа вся территория гетто была окружена плотной цепью конвоя и пулеметчиков. Люди сидели в домах и не хотели даже думать о том, что готовят для них представители "нового порядка". Напряженная тишина повисла в воздухе, и вдруг, как гром средь ясного неба, раздалось несколько одиночных выстрелов. Позже мы узнали, что этими выстрелами была убита девушка, вышедшая во двор. Таким же образом была убита еще одна женщина. К полудню подъехали машины с гестаповцами и комендантом гетто. Они оживленно жестикулировали и размахивали бумагами. Наконец, договорились, и комендант приказал снять усиленный конвой и пулеметы. Вновь стало тихо. Так было решено оставить нас в живых. Пока.

Этот день мне запомнился еще одним событием. После обеда я подошел к окну посмотреть: что сейчас происходит у ворот гетто? Слегка сдвинув занавеску, я наблюдал за толстым немцем в каске, который, в свою очередь, наблюдал за прыгающими по подоконникам нашего дома воробьями. Затем он неспеша, снял винтовку с плеча, положил ее на колючую проволоку, приложил к плечу и начал целиться.

"Несчастные воробьи, - подумал я, - даже им нет покоя от этих немцев. Интересно, попадет или нет?"

Не успел я удовлетворить свое любопытство, как вдруг страшный удар раздался возле моей головы. Посыпались стекла, я почувствовал сильную боль в голове и липкую обволакивающую жидкость. Тут же отскочил от окна. В столовую вбежали папа, мама и брат. Напуганы были все. Меня напоили холодной водой, осторожно вынули осколки стекла и вытерли кровь. Лишь теперь я стал понимать, что жертвой этого прицельного выстрела должен был стать не воробей, а человек, колыхавший занавеску, то есть я. Через несколько дней окно застеклили, но в раме осталась маленькая дырочка, в которой застряла пуля. Это было просто чудо, что она застряла там, а не в моей голове.

БОЛЬШАЯ АКЦИЯ

Грозный день, суливший смерть всему населению гетто, закончился. Царапины на виске зажили, но царапины на душе кровоточили.

Закончился сентябрь, пошли дожди. Каждое утро на площади возле ворот собирались сотни рабочих, начиная с 14 лет, в бригады для работы в аэропорту. А поскольку мне было целых 15, я был уже полноценным трудягой. Жители гетто были уже все зарегистрированы, и в обязанности недавно организованной гетто-полиции входило выгонять людей на работу.

Приходилось и вагоны с цементом разгружать, и носить носилки с камнями, и толкать вагонетки с песком. И если, не дай Бог, была плохая погода, дела были совсем скверными. Прятаться от дождя было нельзя, да и негде - кругом чистое поле. Конвоиры уходили в ангары, оставив в будках по одному охраннику. А немцы-мастера в плащах, в хороших резиновых сапогах еще злее покрикивали на нас и не давали спуска в работе. Когда мы с парнем несли носилки с кирпичом и приостановились возле огромной лужи, один такой мастер схватил лопату и стал гнать нас бегом с гружеными носилками по лужам. Мокрые и до смерти уставшие, мы продолжали работать, а напарник мой получил еще и сильный удар лопатой по спине.

Кроме бригад, работавших на аэродроме, было еще несколько, которые трудились на военных складах обмундирования и продовольствия, а также бригады, обслуживавшие полицию и гестапо. В начале октября 1941 года в подвалы гестапо стали привозить полные автомашины с хорошей, почти новой одеждой с нашитыми желтыми звездами. В карманах находили портсигары, австрийские сигареты, разную мелочь. Излишним было спрашивать, чье это и откуда. Через руки каунасского гестапо прошли большие группы австрийских евреев. Но еще никто из нас не знал их судьбу.

27 октября 1941 года в гетто были развешены большие афиши на немецком и идиш, гласящие, что завтра все до единого жители гетто должны собраться на площади. Тому, кто не явится и после семи часов утра будет найден вне площади -расстрел на месте. Что бы это могло значить? Мы только и говорили об этом.

К шести часам утра мы оделись, захватили с собой бутерброды и вышли из дому, заперев все окна и двери. Было еще темно. В этот день выпал первый снежок. В одиночку и группами люди стекались к площади. Когда мы пришли, собралось уже много народа. После семи часов, к рассвету, подъехали несколько автомашин с литовскими полицейскими. Они, по команде гестаповского офицера, окружили всю площадь. Поступило указание стоиться в колонны. В восемь часов утра подъехала черная легковая автомашина, из нее вышли оберштурмбанфюрер гестапо Раука и еще несколько офицеров. По его команде колонны, состоящие из семей, стали подходить к нему. Сначала подошла группа совета старейшин гетто. Раука махнул им направо, и они отошли в сторону. Туда же направили и бригаду, работавшую в гестапо. Подошли колонны рабочих бригад. Гестаповский офицер, критически оглядывая подходивших, взмахом руки отправлял людей то направо, то налево. Никто еще в те минуты не понимал, где хорошо, а где плохо, но почему-то всем хотелось попасть в правую сторону, где стояла бригада совета старшин.

Никто из 26 тысяч человек, стоявших на площади, не знал, что в эти минуты решается их судьба. Раука сортировал людей, как скот. По сей день в моей памяти минуты нашего приближения к дирижирующему фашистскому офицеру. С каким спокойствием и самоуверенностью выполнял он свою "трудную" миссию. Впереди шли мы с братом, следом отец с матерью, за ними - две двоюродные сестры, 8 и 19 лет, замыкали семейную бригаду дядя с тетей и бабушка. Наступила решающая минута...

Было около 11 часов утра. Показалось ли мне, или это было на самом деле, но я вдруг почувствовал, что именно в эту минуту тучи разошлись и показалось солнце. Мы с братом старались выглядеть взрослыми в своих спортивных костюмах, теплых пальто и кожаных шапках. Не смогу сейчас описать черты лица Раука, когда мы оказались лицом к лицу с этим…хотел написать человеком, но рука дрогнула. Никто не кричал, не стрелял, кругом была такая тишина, что казалось, будто идут съемки немого кино, и тебя просто на время взяли сыграть какую-то ужасную роль. А вовсе не решается судьба десятков тысяч человек. Все так торжественно и спокойно. Раука оглядел нас внимательно и спросил: "Зо эйне гроссе фамилие?" - (Это одна большая семья?) И сразу я услышал за спиной смелый и спокойный голос мамы:

"Алле арбайтслойте!" - (Все рабочие!) И - взмах руки направо. Пройдя с десяток шагов, я оглянулся и увидел, как мои дядя, тетя и бабушка ушли влево, не успев даже с нами попрощаться. Они явно не понравились гестаповцу. Сортировка продолжалась. Критерии деления были ясны, наверное, только самому офицеру. К нашей группе подошла вся в слезах женщина, державшая за руку 6-летнего плачущего малыша, а ее мужа и дочь отправили по левую сторону и уже увели куда-то. Бывало и наоборот: мужа оставляли справа, а жену с детьми отправляли влево. Время шло, день клонился к вечеру. Раука без устали выполнял свою "почетную" задачу. К вечеру, когда стемнело, всех "левосторонних" под усиленной охраной отвели в так называемое малое гетто. Всем остальным было велено разойтись по домам. Мы пришли к себе, разделись и затопили печь. Что-то зловещее витало над гетто. Многих соседей, живших в нашем и соседних домах, не было. Где люди? Что с ними? Тревога не покидала нас.

Холодное осеннее утро 29 октября 1941 года. В гетто еще не знали, что в это утро на 9-м форте были расстреляны около 13.000 человек. Просто так, ни за что. Вернее, только за то, что они были евреями. Это ж до каких "высот" нужно было возвести идеологию фашизма, чтобы превратить в ничто человеческую жизнь? Еще накануне русскими военнопленными были выкопаны длинные глубокие ямы. Рано утром конвоиры партиями привозили сюда людей и заставляли раздеваться. По счастливой случайности меня не было среди этих несчастных, и поэтому я не берусь описывать состояние беззащитных людей, ожидавших расстрела и хладнокровие убийц, стреляющих в женщин, стариков и детей. А вот что 10-летний мальчик, переживший расстрел, раненый и поседевший от страха, рассказал моему товарищу Исааку Блоху.

Вместе со своими родителями, по взмаху левой руки Раука, мальчик попал в "малое гетто". На рассвете фашисты вместе с их литовскими пособниками построили людей в колонны и погнали их по дороге за город, по направлению к зданию тюрьмы 9-го форта. Часть людей оставили на месте под усиленным конвоем, а остальных группами стали выводить в поле. Здесь уже были приготовлены длинные ямы и установлены пулеметы. Фабрика смерти начинала свою работу. "Работа" кипела почти без перерыва до самого вечера. Матери прижимали к груди детей, парни грудью защищали своих возлюбленных, которые даже перед смертью не хотели раздеваться, стыдливо опуская глаза. Некоторые безуспешно пробовали сопротивляться. Люди в ужасе кричали, молились и проклинали, поднимая к небу руки. Пули оказались сильнее молитв. Бог закрыл глаза от ужаса.

...С деревьев слетали последние листья. Осенний резкий ветер гнал их в поле, там они разлетались в разные стороны, цепляясь за высокую сухую траву и замирали, словно уснув навек. Кругом стояла звенящая тишина. На опушке небольшого леса послышались осторожные шаги. И вновь стало тихо. Так повторилось несколько раз. Из-за кустов осторожно высунулась детская голова. Испуганные глаза быстро оглядели все вокруг. Короткими перебежками, от куста к кусту, передвигался раненый мальчик. В 10 лет его голова в одночасье стала седой. Сколько ужаса пережил этот ребенок за один день! Своими глазами видел он падающего отца, сраженного немецкой пулей, и маму с плачущим младшим братишкой на руках. Мама вдруг взмахнула свободной рукой и упала на груду лежащих тел, еще теплых и шевелившихся. Инстинктивно мальчик бросился вслед за мамой в яму. Вокруг был кошмар, лицо брата было залито кровью... Грохот пулеметов стих, и послышались одиночные пистолетные выстрелы. Это фашисты добивали тех, кто еще подавал признаки жизни. Вдруг острая боль пронзила плечо мальчика, он потерял сознание.

Когда он открыл глаза, на небе светились далекие холодные звезды. Кругом стояла мертвая тишина. Болело плечо. Он кое-как поднялся и увидел страшную картину: вокруг лежали остывшие трупы, рядом была мама с братом, чуть дальше с запрокинутой головой лежал отец. Тихо, в бессилии плакал мальчик. Почувствовав дикий холод, он осторожно поднялся, с трудом добрался до края длинной кровавой ямы, из последних сил подтянулся и очутился в поле. Кругом были еще полузасыпанные ямы. Пригнувшись снова, короткими перебежками он двигался по направлению к лесу. Вдруг в темноте мелькнули огоньки папирос. Сообразив, что это были немецкие солдаты, мальчишка кинулся в другую сторону. Добежал до ближайших кустов, остановился и задумался. Деваться некуда, надо идти в гетто. Болела рука, кружилась голова, было холодно и очень хотелось есть, но нужно было идти. Рано утром 30 октября он добрался до колючего забора гетто. Было тихо, вдали виднелись огоньки крайних домов гетто. Малыш осторожно приподнял край колючей проволоки и просунул в отверстие свое маленькое, щупленькое тельце. Очутившись на улице "своего гетто", он быстро постучал в какой-то дом.

И все же судьба не пощадила мальчика - в апреле 1944 года он был расстрелян немцами во время проведения очередной акции по уничтожению больных, инвалидов и детей...

После "большой акции", как ее потом называли, в гетто наступило затишье. Спустя несколько дней возобновились работы по строительству аэродрома. Вновь потянулись тяжелые дни, полные страха и безысходности неволи...

ЗА КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКОЙ

Наступила первая военная зима. Вещи расстрелянных на 9-м форте разобрали их родственники. Эти вещи в городе меняли на продукты. А питание в гетто было совсем скверным. Каждому выдавали продуктовые карточки, по которым полагалось по 150 граммов хлеба на человека в день. При такого изобилии работающий человек долго протянуть не мог, поэтому жизнь заставляла выкручиваться и выискивать дополнительные возможности добывания продуктов и вещей первой необходимости.

Зима была холодной, дров не хватало, люди по ночам ломали заборы, старые сараи, и все это шло на дрова. Позже стали привозить древесину на автомашинах.

Возвращаясь с работы, люди старались принести домой продукты, но у ворот гетто полицейские обыскивали входящих и отнимали найденное. Обмененные в городе продукты проносили кто как мог - привязывали веревками к спине, в котелки, в потайные карманы.

Так и прошла первая зима за колючей проволокой. Весна 1942 года также не принесла много радости. Оккупанты зашли далеко на нашу территорию, Ленинград был в блокаде, Москва в опасности, сотни сожженных городов и сел, сотни тысяч убитых.

Немецкие власти дали еврейскому самоуправлению гетто большие права. Конечно, эти права распространялись только в пределах самого гетто и только на евреев. Стоило только по улице пройти немецкому офицеру или даже солдату, головные уборы должны были быть сняты даже у старейшин гетто, не говоря уже об остальных жителях.

По-прежнему большинство бригад трудилось на строительстве аэродрома, получая в обед дополнительную пайку хлеба, хотя этот стимулятор не способствовал появлению желющих там поработать. Несколько бригад, в том числе и моя, занимались внутренними хозяйственными работами. Самоуправление гетто решило использовать берега реки для огородов. Весной там посадили картофель, огурцы, другие овощи, а для охраны подбирали юношей. Попал туда и я. Мы дежурили возле огородов по 8 часов в день, и за это мы получали плату натурой.

В старых кирпичных сараях, находившихся на территории гетто, были созданы мастерские - слесарные, кузнечные, портняжные, швейные, прачечные. Там уже работал мой школьный товарищ Миша и с его помощью я устроился в гетто-мастерских курьером. В мои обязанности входило разносить различные распоряжения, а также убирать помещения конторы. Мастерские были окружены забором, у ворот стояли полицейские. Вход на территорию мастерских разрешался только по пропускам. Работало здесь более тысячи человек, в основном - специалисты.

Бесконечно долго длились дни. Хотелось, чтобы весь этот ужас скорее закончился. Окольными путями, от связных партизанских отрядов и от подпольщиков, узнавали мы о ходе событий на фронте, об этом же мы часто разговаривали с Мишей.

В лесах вокруг Каунаса и Вильнюса действовала сеть партизанских отрядов. В самом Каунасе была создана подпольная группа, связанная как с партизанами, так и с подпольной группой евреев из нашего гетто, которой руководил, как позже выяснилось, Хаим Елин. В конце войны он погиб в одной из стычек партизан с немецкой жандармерией. Подпольщики отправляли людей к партизанам в лес, доставали оружие, выпускали листовки.

Штейн, черноволосый крепыш в очках, работал бухгалтером в гетто-мастерских. Этот человек вызывал к себе большую симпатию. Я чувствовал, что он связан то ли с партизанами, то ли с подпольщиками. Однажды, когда он стоял во дворе и курил, я с ним заговорил, а затем, убедившись, что нас не подслушивают, спросил в открытую:

"Скажите, пожалуйста, можно мне как-нибудь связаться с вашими товарищами? Я мог бы быть полезен, если что-нибудь понадобится..."

Он сначала расхохотался, потом посмотрел на меня как на ненормального, покрутил пальцем у виска и сказал:

"Ты, парень, немного не того... Больше я с ним не говорил.

Работал у нас также невысокий бледный человек по фамилии Гальперин. Вместе со Штейном и Елиным руководил он подпольным штабом в гетто. Об этом я узнал уже после войны. Как оказалось, у нас была даже создана подпольная оружейная мастерская.

Подпольщики гетто, работая на 5-м форте в пригороде Панемуне, в июле 1943 года, сумели взорвать немецкий арсенал с оружием. Погибло несколько фашистов, а также двое наших парней - Лурье и Парад. А за месяц до этого подпольщик Мошкович на аэродроме перерезал сигнальные провода. Во время налета советских самолетов сирены не сработали, и немцы были застигнуты врасплох. К осени 1943 года из гетто были отправлены в партизанские отряды несколько десятков человек. Их всех тщательно отбирали и проверяли.

...Из-за угла деревянного двухэтажного дома осторожно выглянул человек невысокого роста. Это был молодой парень, часовой мастер по фамилии Мек. Он огляделся по сторонам, дождался, пока часовой по ту сторону проволочного забора дойдет до следующего перекрестка и подбежал к ограде. Проделав дыру в ограждении и стараясь не зацепиться за колючую проволоку, парень выбрался за пределы гетто. Движения его были быстрыми и точными. Мек резво пересек дорогу и очутился на тротуаре. Казалось, все обошлось. Но в этот момент из-за угла вышел немецкий офицер. Это был помощник коменданта по охране гетто Флейшман. В последнее мгновение от заметил торопливые движения парня, выхватил пистолет. Приказывая остановиться, немец выстрелил в воздух. Мек бросился бежать. Флейшман выстрелил в него, но промахнулся. Тогда парень выхватил из кармана небольшой однозарядный пистолет, на бегу обернулся и выстрелил, но также не попал. И вновь не повезло Меку - навстречу ему выскочил полицейский с винтовкой и прижал его к стене. На выстрелы сбежались фашисты и литовские полицейские. Примчался запыхавшийся Флейшман и со злостью ударил рукояткой пистолета Мека по голове, тот упал. Парня забрали в гестапо. Там его бесконечно били и выпытывали, откуда у него пистолет, несмотря на заявления Мека, что оружие он, якобы, нашел. За несколько дней его так замучили, что расстрел казался наилучшим выходом для него. Но фашисты решили иначе.

Однажды пришел немецкий врач, осмотрел Мека и перевязал раны. После этого в камеру стали приносить хорошую еду. Спустя несколько дней, когда он мог уже самостоятельно передвигаться, Мека посадили в легковую машину и повезли в гестапо.

В это время по всей территории гетто были развешены объявления о том, что все жители, не занятые работой, должны прийти на площадь в определенное время и присутствовать при казни преступника. Посреди площади установили виселицу. Я вышел из дому после обеденного перерыва и направлялся на работу в гетто-мастерские, но по дороге меня задержали гетто-полицейские и заставили идти к площади.

Мы уже видели все - издевательства, побои, убийства. Но казнь Мека в гетто была первой "официальной" казнью. Немцы надеялись этой акцией запугать жителей гетто и укрепить свою власть.

Когда я пришел на площадь, там уже было несколько сот человек. Возле виселицы возился парень, осужденный еврейским судом гетто к "пожизненной тюрьме", т.е. на срок существования гетто, за воровство. Когда немцы, с помощью гетто-полиции, стали разыскивать палача для проведения казни над Меком, выбор пал на этого типа. Его обещали выпустить из тюрьмы сразу после проведения показательной казни. И он ждал своего часа.

Согнали всех людей из гетто к месту казни. Еврейские полицейские в одинаковых темно-синих фуражках и с белыми повязками на рукавах, наводили порядок. Все ошарашено смотрели на виселицу. К площади подъехали машины гестапо, и из первой вышел главный военный комендант гетто оберштурмбанфюрер СА Мюллер. За ним последовали еще несколько офицеров. Затем два гестаповца вывели из машины Мека. Он был в темном костюме, с остриженной головой и крепко связанными сзади руками. Кто-то из немцев фотографировал.

Мертвая тишина повисла над площадью. Комендант Мюллер заговорил:

"Этот еврей осмелился с оружием в руках пойти против немецкой власти! Этот проклятый еврей стрелял в немецкого офицера! За это он будет сейчас публично казнен! Если кто-нибудь из вас осмелится поднять руку на немецкого военнослужащего, мы выстроим в ряд все население гетто и каждого пятого расстреляем!" - Его крикливый голос резал слух.

Гестаповцы с автоматами на груди подтолкнули Мека к столику под виселицей. Палач вместе с охранниками подняли его на столик, затем на появившийся тут же табурет. Набросили петлю на шею. Мек поднял глаза и хотел что- то крикнуть, но в это время палач выбил опору у него из-под ног, и несчастный повис в воздухе.

Вновь заговорил комендант Мюллер:

"Этот еврей будет висеть здесь 24 часа. Смотрите на него и помните, что вы должны повиноваться приказам немецкого командования точно и беспрекословно!" - Мюллер дал команду разойтись и оставил возле виселицы дежурить двоих еврейских полицейских. Назавтра Мека сняли с виселицы и отвезли на кладбище на берегу реки Вилия. Позже мы узнали, что парень этот был участником партизанского движения и связным у подпольщиков, а также что на допросах в гестапо он никого из товарищей не выдал...

Несколько дней после казни Мека в гетто было тихо и грустно. Но время лечит все, понемногу стали стираться следы траура, и жизнь потекла по старому руслу.

В бывшем здании еврейской школы по приказу коменданта была построена сцена, привезли стулья, было решено организовать концерты для жителей гетто. И вот в один из субботних вечеров состоялась премьера выступления оркестра, в составе которого было несколько замечательных исполнителей. В первом ряду сидел сам комендант, рядом офицеры и литовские полицейские. Зал был набит до отказа. Мелькали разноцветные костюмы и платья с неизменными желтыми звездами на спине и груди. У некоторых в первом ряду были фотоаппараты.

Дирижировал оркестром гетто-полицейский Гофмеклер, бывший дирижер оркестра в одном из лучших ресторанов Каунаса. Участвовал еще один гетто-полицейский - Ступель - скрипач-солист, известный в Каунасе музыкант, а всего было человек 12.

В зале воцарилась тишина. Взмах дирижерской палочки - и полились обворожительные звуки. Прижав к подбородку скрипку, Ступель водил по струнам своим волшебным смычком, и какая-то давно забытая мелодия проникала прямо в наши души. Вступили виолончели, фортепиано и гитара - все, что удалось найти в округе.

Когда звуки оборвались и произведение закончилось, несколько секунд все сидели не шелохнувшись. И вдруг - как будто прорвало плотину, зал задрожал от аплодисментов. Далее красивая черноволосая женщина в испанском костюме исполнила арию Кармен, и вновь чудесные звуки заполнили зал.

В эти минуты фантазия уносила людей далеко, к небесам. Не хотелось верить, что ты огражден колючей проволокой, и люди в зеленых мундирах распоряжаются твоей жизнью. И так хотелось, чтобы волшебные звуки этой чудесной музыки длились долго-долго...

ЛАГЕРЬ МАРИЯМПОЛЬ

Территорию гетто постоянно уменьшали, ибо население с каждым днем сокращалось - люди гибли, иных вывозили группами на работу в небольшие рабочие лагеря. В сентябре 1943 года моего брата Зяму увезли на работу в город Мариямполь (ныне районный центр Капсукас), расположенный в 60 километрах от Каунаса. Небольшой тихий городок, в котором до войны проживало несколько сот евреев. Их расстреляли в первые дни войны. Привезенных из каунасского гетто людей разместили в синагоге, расположенной в центре города и обнесенной забором из колючей проволоки. В двух зданиях жили отдельно мужчины и женщины.

Спустя три недели после отбытия брата в Мариямполь в дом вошли еврейские полицейские и приказали нам собирать вещи и готовиться к отправке вслед за Зямой. Мы, конечно, могли спрятаться от них и никуда не ехать, но решили - пусть будет, как будет, поедем туда, где брат.

А прятаться мы умели. В нашей квартире одна комната была перегорожена деревянной сплошной перегородкой и оклеена обоями под цвет остальных стен. Дверь была без наличников, и если не знать, что есть еще одна комната, то никто и не догадается ее искать.

Бывали случаи, когда еврейская полиция, иногда вместе с немцами и литовскими полицейскими, ходили по домам и собирали работоспособных мужчин на работу. В таких случаях отец, брат, я, а бывало и соседи, быстро заходили в потайную комнату, мама закрывала дверь, задвигала ее шкафчиком - и все было шито-крыто. Из-за перегородки мы слышали:

"Есть работоспособные мужчины в доме?"

"Нет!" - спокойно отвечала мать.

И никто не догадывался, что мы были в каких-нибудь трех шагах. Такие места в народе назывались "малинами". Вот и теперь у нас была возможность спрятаться и не поехать в Мариямполь на работу. Но - было решено ехать.

К скитаниям в то время все уже привыкли. Оставляли квартиры с мебелью и вещами, без которых, казалось, жить невозможно. "Как обойтись без шкафа или без стола с посудой", - говорила бывало моя мама. Весь домашний скарб казался необходимым как воздух, как сама жизнь. И все же условия бродячей жизни делали людей почти равнодушными ко всему. Никто не знал, сколько ему осталось жить и где он может оказаться завтра. Но, как говорится, "снявши голову по волосам не плачут". Жалко было оставлять нажитое, но жизнь дороже. Мы попрощались с нашим добрым фанерным шкафом, с детской этажеркой, полной любимых читаных - перечитанных книг, с большими картинами на стенах, сели на машину и поехали.

В Мариямполе нас встретил Зяма и помог обустроиться. Сразу нас определили на работу, очень однообразную, - копать траншею и прокладывать в нее кабель.

Жизнь здесь была немного посытнее, чем в Каунасе. Люди меняли вещи - одежду, обувь, посуду, в которых здесь ощущался недостаток - на продукты. Выходя на работу, под охраной немцев, вещи для обмена брали с собой, там снимали желтые звезды и шагали по деревням. Как-то и я ходил менять рубашку на еду. Немец, мастер из рабочей организации Тодт, отпустил меня, зная, что за это он что-нибудь будет иметь. За рубашку мне дали буханку хлеба и бидончик молока. Вместо ожидаемого самогона ему пришлось довольствоваться молоком.

Работа продвигалась и удалялась по мере роста траншеи. За два месяца мы прокопали более 20 километров. В последнее время на работу нас возили на автомашинах.

Жить в неволе - это быть в постоянной опасности, но люди старались держаться и не падать духом. В лагере я познакомился с Лазарем. Оптимист до глубины души, он даже здесь не терял чувство юмора. Я его понимал - постоянные скорбь и грусть ни к чему, надо жить! Когда-то он участвовал в кружке художественной самодеятельности и знал много интермедий и сценок. И вот однажды мы решили в выходной день организовать концерт. Долго нам готовиться не надо было. Мы написали на бумаге небольшое объявление, и в воскресенье после обеда в мужской синагоге собрался почти весь лагерь - около 200 человек. Поставили длинный стол, заменивший нам сцену, и концерт начался. Вначале одна девушка спела песню, затем парень прочел стихотворение, после них появились мы с Лазарем. Изобразили маленького человечика: я на руки надел сапожки и поставил их на стол, он на себя надел пиджак спинкой вперед и просунул руки в рукава. Таким образом получилось, что руки и голова были его, а ноги - мои. Это был рассказ о переживаниях маленького человека. Лазарь так интересно показывал и рассказывал от его имени, что хохот стоял беспрерывный. Вернее, это был смех сквозь слезы: человечек хотел быть свободным, дышать и жить наравне со всеми, но он маленький и ничего не может достать. Большие люди все порасхватали и ничего ему не оставили. Рассказывая, он сам заразительно смеялся, жестикулировал, у него была богатая мимика. В эти минуты обреченные на рабство люди забывали о своем положении. На лицах появлялись улыбки. Эти улыбки давались трудно, но как дорого они стоили!

Мы провели несколько таких выступлений в Мариямполе и имели огромный успех. А однажды на концерте присутствовал сам комендант лагеря, и хотя он понял немного (мы говорили на идиш), по всему было видно - понравилось. В декабре 1943 года траншея была закончена, и нам было объявлено, что завтра нас отвезут обратно в гетто. За несколько дней до нового 1944 года мы въехали в ворота гетто и почувствовали что-то неладное. Тот квартал, где находился наш дом, отрезали от гетто. Опять сокращение, надо искать новый угол. Где его найти? В это время возле ворот гетто собирали людей в рабочий лагерь Шанчай. Оказавшись в положении выброшенных за борт, мы вновь погрузили вещи на машину, спустя полчаса езды нас высадили в новом рабочем лагере и разместили в деревянном бараке. Вновь контрольные ворота, деревянные вышки с пулеметами и все та же колючая проволока...

ПОБЕГ ИЗ ФОРТА

В то время, когда мы переезжали в лагерь Шанчай, на 9-м форте произошло событие, о котором заговорили все, - и люди в лагерях, и сами гестаповцы. Непосредственным очевидцем происходящего я не был. Все, о чем пойдет речь дальше, передавалось из уст в уста, и поэтому, наверное, вкрались неточности в деталях. Может быть, в документальных моих воспоминаниях и не стоило касаться этого, но уж слишком это событие занимало наши умы и сердца.

В нескольких километрах от Вилиямполя с давних времен находилась тюрьма с массивными стенами, за которой располагалось большое поле, а за ним начинался редкий лесок. Осенью 1941 года, когда проводились массовые расстрелы евреев каунасского гетто и военнопленных, ямы с трупами наспех засыпались слоем земли. К лету 1942 года разнесся вокруг форта дурной запах - гнили трупы. Приехала комиссия немецких врачей, все вокруг засыпали хлорной известью. Но весной 1943 года зловоние появилось вновь. Запах доносился до трассы Каунас - Клайпеда, и новая комиссия приняла другое решение: выкопать все трупы и сжечь их. Для такой "работы" гестапо набрало около 70 крепких мужчин, определив их в тюремные камеры. Под усиленным конвоем фашистов и литовских полицейских ежедневно выгоняли их к месту погребения людей. Сюда навезли много дров и горючих материалов. Заключенные раскапывали присыпанные ямы, вытаскивали оттуда уже разложившиеся и полусгнившие трупы и сжигали их на кострах.

Всю осень 1943 года горели костры возле 9-го форта. Некоторые из группы, не выдержавшие тяжелых условий и голода, были сожжены на этих же кострах. Оставшиеся в живых понимали, что таких свидетелей немцы в живых не оставят, и на последнем костре сгорят все. Что-то нужно было делать. Решили, насколько это возможно, тянуть время.

По рассказам, один из обреченных взял на себя инициативу по самоспасению, тут же идея была подхвачена всеми, и в сердцах зажегся спасительный огонь надежды. Втихомолку начали обсуждать план побега. Вместе изучали окружающую местность, прикидывали расстояния, изучали распорядок работы охраны. Надо было рисковать. Решили вырыть подкоп под стеной во двор тюрьмы, оттуда можно было бы добраться до наружной стены, ограждающей тюремный двор, перелезть через нее между пулеметными вышками с дежурившими часовыми, далее - 700-800 метров до ям погребения затем - кустарник и лес. Всего-то ничего, но как фантастически сложно будет даже попытаться воплотить в жизнь задуманное! Было предложение напасть на охрану и разбежаться в разные стороны. Но идея была сразу отвергнута: в кандалах далеко не убежишь, будет поднята тревога, оцепят весь район и за несколько часов переловят всех. Итак, остановились на подкопе.

Принесли сломанную лопату, кусок железа в виде топорика и все свободное от работы время буквально грызли землю и долбили кирпич. Выкопанную землю клали в карманы и по дороге незаметно высыпали. За неделю продвинулись на несколько метров, но тут произошло неожиданное. Обвал. Казалось, это катастрофа. Придя в себя, решили не останавливаться, - расчистить обвал, захватить с работы поленья дров и поставить подпорки. Надежда вновь посетила тюремные камеры, и подкоп продолжился.

Приближалась зима, выпал первый снег. Сжигались трупы из последних ям. Немцы поторапливали, вот-вот наступит конец. Установили дату побега - в ночь с 25 на 26 декабря. Все понимали, что именно на Рождество, когда немцы напьются, будет легче бежать. Настала долгожданная ночь.

Разделились на 7 групп по числу заготовленных простыней. Первая семерка спустилась в подкоп под нарами тюремной камеры и поползли по снегу, с головой накрывшись белыми простынями. По заранее припасенной лестнице перелезли через тюремную стену. Где-то во дворе слышались немецкие песни. Вновь ползком около 200 метров, далее бегом, согнувшись, мимо кустарников к лесу. По предварительной договоренности один из бежавших собирает у всех простыни и возвращается в логово зверя по уже пройденной дороге, чтобы взять еще шестерых, из которых вновь один должен будет стать "возвращенцем". Можно себе представить, с какими чувствами возвращался этот седьмой из свободы в неволю и каким характером он должен был обладать.

Наконец, последняя группа покидает тюремные застенки. Когда они ползком пересекали двор, услышали какой-то шум. Люди замерли. Неужели заметили? Несколько минут прошли в мучительном ожидании. Ведь, если их заметят, поднимется шум и переловят всех. Вскоре на вышке стихло, наверное, была смена часовых. Группа двинулась дальше. Наконец-то долгожданный лесок, свобода!

Так, по рассказам очевидцев, был совершен этот отчаянный побег людей, у которых не было другого выхода, кроме как пойти на смертельный риск. В таком виде дошла до нас в гетто история побега. Об этом еще долго мы говорили между собой с гордостью, а фашисты - со злостью. Говорят, что часть бежавших подалась в партизаны, и большинство из них погибло. Остальные вернулись в гетто, некоторые из них и по сей день здравствуют, в основном, в Израиле.

ЛАГЕРЬ ШАНЧАИ

Лагерь Шанчай находился в пригороде Каунаса. Деревянные бараки, обнесенные забором с колючей проволокой, по углам высокие деревянные вышки с часовыми и пулеметами - привычная картина. Возле ворот барак, в котором жила лагерная охрана. Мужчин и женщин расселили в отдельные бараки. В нашем стояли трехэтажные нары и две большие печи, обогревавшие жилище.

На следующее утро всех отправили на работу. Я попал в бригаду по распилке бревен. На работу ходили строем по 4 человека, со всех сторон - охрана. Цех был расположен в большом здании со стеклянной крышей (бывший крытый базар). На высокой площадке стояли дисковые пилы, и мы распиливали бревна на доски. Отец и брат работали в бригаде лесопилыциков, мама была уборщицей в нашем бараке. Заодно, оставаясь дома, она готовила нам еду.

Близился Новый 1944-й год, все жили надеждой на свободу. Накануне новогоднего вечера все жители собрались возле обеденного барака и решили, несмотря ни на что, повеселиться. Это как защитная реакция организма, некий анти-депрессин. Кто-то запел песню, отец залез на стол и под общий аккомпанемент сплясал "яблочко", - людям хотелось хоть в этот день забыть о неволе и надеяться, что освобождение придет в наступающем новом году.

Напротив нашего рабочего цеха был базар, вернее, городская толкучка, где все меняли всё на всё. Обед нам привозили из лагеря, и состоял он из теплой воды, в которой плавали несколько кусочков картошки и капусты. От такого обеда работающий человек быстро протянет ноги, поэтому люди приносили вещи из дома на толкучку и меняли их на продукты. У некоторых были деньги, "остмарки" специальные дензнаки, выпущенные немцами для восточных оккупированных территорий. Тем же, кто при переезде оказался без ничего, всегда помогали более обеспеченные, и как-то все обходилось. В бригаде вместе со мной работала симпатичная девушка с черными, как уголь глазами. Их-за смуглой кожи и черных волос ее прозвали Маша-черная. Она была очень смелая, сообразительная и совсем незакомплексованная. Почти ежедневно она снимала со спины желтую звезду и ходила на базар, мимоходом угощая часового папиросами и ежеминутно рискуя жизнью. Мне тогда было 17 с половиной, ей - около 25 лет. Как-то за обедом она угостила меня булочкой. Я для приличия отказывался, но вскоре с удовольствием дал себя уговорить. Назавтра я был атакован куском сладкого пирога, и с работы мы уже возвращались рядом. Колонна женщин всегда шла впереди мужчин, но Маша шла в последнем ряду у них, а я - в первом у нас, вот и вся хитрость. В один из дней Маша пригласила меня к себе в первый барак. Мама с двоюродными сестрами жили в шестом, и поэтому на мое появление у Маши многие смотрели искоса.

Женщины обустраивали свои места с особым вкусом, - с боковых сторон нары завешивались одеялами или простынями, образуя как бы закрытое от посторонних глаз помещение, все было очень аккуратно и чисто. Мы с Машей обычно сидели на втором ярусе, болтали, она меня постоянно чем-нибудь угощала. Однажды это были конфеты - сверхроскошь для лагеря. Я в мои 17 лет не был застенчивым мальчиком, и мне было очень приятно общаться с девушкой намного старше и опытнее меня.

"Боря, как тебе не стыдно? Эта женщина не для тебя. Ты еще парень молодой, неопытный, кроме того, у нее есть другой парень..." - твердили мне со всех сторон. И, действительно, несколько раз я видел Машу на базаре с литовским парнем. Мы по-прежнему общались, но отношения наши стали чуть посуше. А вскоре я был и вовсе удивлен: Маша сумела уйти в лес к партизанам, а тот самый литовский парень оказался подпольщиком и помог ей в этом.

В лагере я познакомился с Аней и Лешей. Об Ане разговор будет отдельный и большой, ибо эта девушка еще и сейчас живет в моем сердце как самая первая, юная, чистая и светлая моя любовь...

АНЯ

Ее фамилия была Идельc. В лагере Шанчай она находилась с отцом, матерью и старшей сестрой, работавшей со мной в одной бригаде. Отец и мать Ани часто болели и на работу не ходили, сама она устроилась дневальной во втором женском бараке, чтобы можно было ухаживать за родителями.

Еще в гетто подружилась она с Лешей Берзиным, вместе попали в лагерь Шанчай. Мы стали иногда встречаться то в столовой, то на утреней поверке. Леша был чуть выше меня ростом, работал он в бригаде по сортировке немецкого обмундирования и иногда приносил оттуда кое-какие вещи. Все мы - Аня, Леша и я - были одного возраста. Леша и Аня встречались почти ежедневно, старались делать это незаметно, но лагерь - это как большая коммунальная квартира, все всё обо всех знают.

Стройная и симпатичная, с голубыми глазами и короткими каштановыми волосами, с горящим на щеках румянцем, - Аня обладала, как мне казалось, невероятной силой притяжения. А когда она улыбалась и обнажала ровный белый ряд зубов -нравилась мне особенно. Как и когда начались наши первые встречи я уже и не упомню, наверное как-то все само собой получилось. Она все еще гуляла с Лешей, и тот сразу почувствовал во мне своего "конкурента". И хоть он ни слова не сказал, все было видно по его лицу. Однажды я намекнул Ане, что хочу с ней встретиться и поговорить, она не дала мне договорить:

"Боря, ты хочешь встречаться со мной? Если да, то я больше не пойду на свидания с Лешей, а буду гулять с тобой." - Мне показалось, что меня разыгрывают, с какой это стати из-за меня она перестанет встречаться с парнем, с которым уже давно вместе. Выслушав мои сомнения, Аня рассмеялась:

"Глупый ты мальчишка, я ведь сказала, что с сегодняшнего дня встречаюсь именно с тобой, значит, так и будет!"

На дворе стоял февраль 1944 года. Был небольшой морозец. Аня - в коричневом пальто с черным воротником и белой вязаной шапочке, из-под которой выбивалась прядь пушистых волос. Я - в зимнем пальто еще со школьных лет, серая фуражка на голове, а на ногах тяжелые сапоги. В этой одежде я ходил на работу, в ней же и пришел на свидание. Спереди и сзади отчетливо выделялись на темной одежде желтые звезды. Мы стояли возле задней стены барака и долго смотрели друг на друга. Аня улыбалась, и мне все казалось, что она надо мной смеется.

"Подождем Лешу?" - почему-то спросил я.

"Ты пришел ко мне или к нему?" - Аня продолжала улыбаться.

"Скажи, с тобой можно говорить серьезно?"

"А я и не собираюсь с тобой шутить!" - на сей раз серьезно заявила она. И вновь рассмеялась.

Где-то залаяла собака, на высоких вышках был слышен немецкий говор - менялись часовые. Мне казалось, что мы находимся в каком-то нереальном мире - без смертей и голода, без автоматов и колючей проволоки. Я забыл обо всем на свете и только смотрел и смотрел на Аню. В барак я пришел около двенадцати ночи, когда все уже спали.

Назавтра возле лагерных ворот я встретил Лешу. Мы сухо поздоровались и разошлись. Мысли слегка путались: Леша мне товарищ, и я так и не выяснил его отношений с Аней. Что она ему нравилась, было ясно. А она? Нравился ли он ей?

Вечером после работы мы с Аней встретились вновь, на сей раз в бараке. Она ужинала, я рассказывал ей о том, о сем. Поев, сестра Ани сказала:

"Идите-ка вы лучше болтать на улицу, погода как раз для гуляния".

Мы вышли во двор лагеря, на колючей проволоке лежал легкий, пушистый снежок. На столбах вокруг территории мерно покачивались большие лампы, разбрасывая тени по стене и изредка поскрипывая под слабое завывание ветерка.

"Ты с Лешей не встречалась сегодня?" - задал я вновь идиотский вопрос. Аня посмотрела на меня, улыбнулась и сказала:

"Ты, наконец, перестанешь говорить о Леше, когда мы с тобой вдвоем? Неужели у тебя нет другой темы для разговора?" - Я не был уверен, что нравлюсь ей больше, чем Леша, что встречалась она только со мной. Тут она посмотрела мне прямо в глаза, крепко прижала мою руку к себе и тихо прошептала: "Глупышка ты мой!"

Когда мы возвращались обратно, на скамейке у барака сидел Леша с каким- то парнем. Увидев нас, он встал и направился к нам.

"Аня, мне надо поговорить с тобой!"

Я не хотел им мешать и, пробормотав "спокойной ночи", пошел спать. Но уснуть невозможно, когда, как тебе кажется, решается твоя судьба. Вопрос: "с кем она останется?" по силе звучания перебивал все остальные - и о голоде, и о свободе. Весь смысл жизни заключался в ответе на этот вопрос.

Назавтра по дороге на работу я увидел Лешу. Он посмотрел на меня, кивнул головой и, буркнув. -"Здорово!", прошел мимо. Никогда в жизни я не был так рад холодному приветствию. Ведь это означало, что вчерашний разговор с Аней сложился не в его пользу!

На работе я летал как на крыльях. И из-за этих полетов я чуть было не засунул крыло, то бишь руку, под циркулярную пилу. Анина сестра в это время проходила мимо, посмотрела, улыбнулась, покачала головой, но промолчала. Я едва дождался, пока закончится рабочий день. Дома я так торопился, что обжег язык супом и вдобавок получил от мамы нагоняй за спешку. Ей было невдомек, что для спешки были очень серьезные основания!

Когда я зашел к Ане, она вытирала миски после мытья. Ее сестра, увидев меня, тактично вышла во двор. Аня сложила посуду, вытерла руки, и мы сели поболтать. Мы говорили о фронте, о скорой свободе, мечтали - не было, наверное, в эти минуты людей, счастливей нас. Если бы не война...

Назавтра я заболел. На левой руке вырос нарыв - фурункул. Еще через день он сильно увеличился, я остался дома и мама вызвала врача. Тот, внимательно осмотрев и померив температуру, заявил:

"Температура достаточно высокая - 38.6 градусов. Боюсь, чтобы не было заражения крови. Срочно принять красный стрептоцид!"

Мне дали лекарство, я лежал, читал и думал об Ане. И вдруг она сама пришла ко мне! В наш барак она заходила часто, но спротивоположной стороны, где находился ее отец. Я отложил книгу в сторону и сел. Увидев, что Аня направляется ко мне, умница мама спокойно поздоровалась и куда-то ушла. Посыпались участливые вопросы о моем самочувствии. Я изо всех сил храбрился, и мне казалось, что если бы даже меня мучили адские боли, я бы все равно улыбался и твердил, что здоров как бык.

Я таял от ее сочувствия, а в голове мелькнуло: "А скажу-ка я Ане прямо сейчас, что я ее люблю. Что она ответит?" Но я с ужасом услышал свой голос, вернувшийся к старой и избитой теме о Леше.

"Опять говоришь не то, что надо!" - пожурила меня Аня.

Время было предобеденное, вокруг никого не было. В лагере оставались только больные и обслуживающий персонал, остальные трудились в бригадах.

Мы смотрели друг на друга, улыбались и несли какую-то чушь. Внезапно я почувствовал огромное желание поцеловать Аню. Она была совсем рядом. Я полулежал с перевязанной рукой и огромной температурой. Боль отошла на второй план, организм чувствовал себя в эти минуты способным на все. Улучив момент, я положил свою здоровую правую руку на анино плечо и слегка притянул ее к себе. Аня быстро оглянулась по сторонам и, придвинувшись ко мне, сама поцеловала меня в губы. Время остановилось. Сколько длилось прикосновение - не помню. Помню блеск, огонь, бешеный стук в висках и бла-жен-ство. Она отшатнулась, и у меня закружилась голова. Я и не предполагал раньше, что болезнь может принести столько радости. Аня, раскрасневшаяся, сидела рядом. Тут подошла мама, принесла мне еду, Аня засуетилась, махнула мне рукой на прощанье и пошла к выходу. Мама попыталась задержать ее, но та оправдалась необходимостью кормить родителей и убежала. Я лег и вновь попытался читать, но буквы прыгали, мысли разбегались, и я, ! ничего не разобрав, отложил книгу.

Вечером Аня вновь приходила навещать меня, мы долго говорили обо всем и ни о чем. После ее ухода на меня напала затяжная грусть.

Через несколько дней температура спала. Днем я заходил к Ане, и мы то перекидывались словами, а то и молча глядели друг на друга. Как же мне было хорошо! По сей день я иногда вспоминаю эту свою первую любовь, рожденную и жившую под конвоем эсэсовцев, под лай гестаповских собак, за колючей проволокой и под пулеметами на вышках...

В марте 1944 года я вышел после болезни на работу в свою бригаду. Перед глазами, будто сон наяву, вперемежку мелькали бревна и анино лицо.

Тем временем на фронте произошли резкие перемены. Советские войска с боями продвигались вперед. Кое-кому удалось из гетто уйти в партизанские отряды. Еще в гетто мы с товарищами много раз обсуждали вопрос об уходе к партизанам, но у нас не было связей, оружия, и мы ждали удобного момента. Как мы узнали впоследствии, в лагере Шанчай также существовала подпольная группа.

Как-то в один из весенних дней мы услышали выстрелы, затем прозвучали взрывы ручных гранат. Все это происходило в центре Шанчай, недалеко от базара и места нашей работы. Тут же промчались несколько автомашин с гестаповцами. Оказалось, на чердаке деревянного двухэтажного дома была тайная типография каунасских подпольщиков. В этот день они устроили собрание, но предатель сообщил об этом в гестапо, те окружили дом и хотели всех взять живыми. Но подпольщики оказали сопротивление, и завязалась перестрелка. Один фашист был убит, двое ранено. Дом забросали гранатами. Пока шла перестрелка, на чердаке жгли документы, чтоб не достались врагу. Когда гестаповцы, не переставая стрелять из автоматов, ворвались в дом, внутри уже все горело. Трое подпольщиков были убиты на месте, еще один пытался бежать, спускаясь по водосточной трубе, но его заметили и застрелили. Последний, сжигавший на чердаке документы, оборонялся гранатами, а последнюю пулю израсходовал на себя.

В начале апреля 1944 года в лагере Шанчай была проведена очередная акция. Утром, вместо развода на работу, всем приказали оставаться в лагере. Вскоре к лагерю подъехало несколько больших автобусов, и вокруг была выставлена усиленная охрана. В бараки зашли эсэсовцы и приказали всем построиться. Из моих близких там в это время была мама и двоюродная сестра, которой исполнилось 11 лет. Она одна осталась в живых из всей своей семьи. Это была очень умная и сообразительная девочка. Фашист-офицер посмотрел на нее своими холодными глазами, и нам стало не по себе. Папа схватил ее обеими руками, мы с братом также пытались загородить ее, но гад наставил на нас свой черный пистолет и вырвал из наших рук сестричку.

Она плакала. 11-летний ребенок, еще не видевший жизни, так и не успевшей посидеть за школьной партой, она была свидетелем гибели матери, отца, брата, бабушки. В 8 лет на нее надели желтую звезду и отправили вначале в гетто, а затем и в концентрационный лагерь. Вместо того, чтобы играть, учиться и жить она, свидетельница многих акций, стала жертвой одной из них.

"Тетя, тетя, не плачьте, - успокаивал маму этот не по годам взрослый ребенок, - не надо плакать, ведь это не поможет!"

И все... Ее вместе с другими детьми, которых нашли спрятавшимися на чердаках, вместе с неработоспособными и больными людьми, которые находились в лагере, погрузили в автобусы и увезли в Освенцим. Печи крематория работали без перерыва. Больше о них никто ничего не слышал. Увезли также отца и мать Ани. Несколько дней после этого она ходила и плакала. Во всех бараках и во дворе лагеря разговаривали тихо, почти шепотом. Назавтра все остались в бараках, у немцев было заведено, что после акции массового расстрела людей день-два никого не трогали, на работу не гнали, давали время "привыкнуть" к обстоятельствам.

Я захаживал в барак к Ане, пытался утешить ее, но какие слова могли заменить отца и мать? И все же, когда рядом сестра и любимый человек, легче переносить горе.

Все было, как в каком-то тумане. Прошло несколько недель после этих ужасных событий, глухая тоска висела над лагерем. Я приходил с работы, снимал обувь и ложился к Ане на постель. Она садилась рядом, и мы долго смотрели друг на друга... Совсем не до веселья было, но молодость брала свое. Хотелось быть сытым, одетым и обутым, любить и быть любимым и мечтать, мечтать о свободе! Как хотелось шагать по улицам, дышать полной грудью, смотреть на людей и чтоб не было этого клейма - желтых звезд! А еще шутить, смеяться, петь любимые песни и болтать о чем попало! Наяву же менялись часовые вокруг лагеря, нас гнали на работу, как рабов, а вечером - побыстрее бы добраться до нар, где вовсю хозяйничали блохи.

В выходной день мы выходили на майское солнышко погреться. Захватив с собой одеяла, мы ложились на пробившуюся сквозь землю первую травку и просто смотрели в небо. Аня лежала на одеяле рядом со мной, я положил голову к ней на колени и был самым счастливым парнем лагеря Шанчай. Она гладила меня по голове, и это было наивысшее блаженство. И мы мечтали, мечтали... Нам так хотелось быть вместе и навсегда! Если бы судьба распорядилась иначе...

Мы обожали друг друга, это была самая первая, чистая и светлая любовь двух 18-летних людей за колючей проволокой, что делало положение несуразным и ненормальным. Мы целовались, обнимались, но я боялся крепко прижать к себе Аню, будто она была самым хрупким и нежным предметом в мире.

Однажды вечером, в середине мая 1944 года, вдруг завыли сирены воздушной тревоги. В первый раз за время нашего нахождения в Шанчай советские самолеты бомбили город. Свет в городе погас, но вокруг лагеря продолжал гореть. Расчет был прост - самолеты не будут бомбить лагерь, но на всякий случай фашисты из лагерной охраны спустились с вышек и направились в бомбоубежище. Люди же, напротив, вышли из бараков посмотреть на самолеты с красными звездами, прилетевшие бомбить фашистов. Раздались взрывы. Несколько бомб попало на военные склады недалеко от лагеря. Через несколько минут в воздухе запахло порохом и гарью. Были сброшены авиабомбы на город, и уже виднелось зарево пожаров. В воздухе витал запах фронта. Надежда крепла в наших душах.

После проведенной фашистами акции, когда не стало аниных родителей, она еще больше привязалась ко мне. Ежедневно мы встречались и мечтали о том счастливом дне, когда станем свободными. И говорил, говорили... Кстати, все между собой говорили на идиш, это было так естественно, хотя практически все понимали, как минимум, по-немецки, по-русски и по-литовски.

ПРОЩАНИЕ

Все громче звучали орудийные залпы. Фронт приближался. Двоякое чувство охватывало нас: с одной стороны, безумно хотелось, чтобы освобождение пришло поскорее, с другой - а как отреагируют фашисты? Неужели гестапо будет спокойно смотреть на наше освобождение? В любом случае, конец страданиям казался близок. В немецких газетах упоминались названия городов, расположенных недалеко от нас и оставленных немцами после тяжелых боев: Смоленск, Полоцк, Витебск. Мы радовались каждому известию об отступлении фашистов.

В начале июля приехал эсэсовский офицер, построил всех, прошелся меж рядов и объявил, что с сего дня он является комендантом нашего лагеря. Когда бригады ушли на работу, разнесся слух о том, что этой ночью из лагеря сбежал бывший комендант, и сбежал не один. Старый худощавый немец с почти лысой головой и выступающими скулами, он жил в бараке рядом с лагерными воротами. Убирать и готовить к нему приходила женщина лет сорока, тоже из нашего лагеря. С ней-то он и совершил побег. Впоследствии говорили, что после освобождения она выдала эсэсовца советским властям.

Все чувствовали, что на днях что-то должно случиться. Тихими летними ночами была слышна канонада, и звуки эти были как далекая дивная музыка, как симфония свободы, хотелось, чтобы она звучала все громче и громче. Гестапо до последнего дня активно действовало, хотя каждый немец понимал, что дорога в Германию уже ждет. Но железный закон приучил их не думать, а слепо выполнять то, что приказывал фюрер и командиры.

10 июля 1944 года на работу никого не выгоняли. Вокруг лагеря была выставлена усиленная охрана, построили весь лагерь, и новый комендант приказал:

"Немедленно приступить к сборам! Весь лагерь эвакуируется в Германию! Всем будет предоставлена работа! Быстро собрать по небольшому узелку и через 2 часа отправляемся в путь!"

Я забежал к Ане. Она грустно посмотрела на меня:

"Ну что, Боренька, наверное, придется нам расставаться. А как хотелось, чтобы мы были вместе! Эх, если бы не проклятая война!" - она припала к моей груди и из ее прекрасных голубых глаз потекли слезы. Я пытался ее успокоить, говорил какие-то пустые слова, но и сам чувствовал, что судьба загоняет нас в тупик. Горьким было это расставание.

Дома я помог родителям упаковать немного продуктов и одежды. Хотелось взять как можно больше. Напоследок предложил порезать подушки и матрасы. Так мы и сделали - все равно сюда не вернемся и фашистам не оставим.

Была у меня привезенная еще из гетто общая тетрадь. Там были записаны более 40 текстов песен и несколько впечатляющих рисунков, сделанных моим школьным товарищем Наумом. На одном из них, как сейчас помню, старый еврей с бородой и ермолкой стоит на коленях, а перед ним - немецкий жандарм в каске с поднятой нагайкой. Была в тетради и "песня гетто", сочиненная моей мамой. В гетто создавалось много песен, описывавших черные дни, мучительный и унизительный труд евреев, издевательства немцев и наши надежды на свободу. Большинство из них пелось на знакомые мелодии советских песен. Эту общую тетрадь я хранил у себя более двух лет. А при эвакуации из лагеря Шанчай пришлось ее оставить. Я завернул ее в плотную бумагу и спрятал в открытом колодце за бараком, обложив вокруг кирпичами. При освобождении советскими войсками Каунаса лагерь Шанчай сгорел, а вместе с ним и моя тетрадь, а жаль...

При прощании с Аней я попросил ее оставить мне что-нибудь на память, и она подарила мне свою фотокарточку. Кроме того, на мизинце левой руки у меня было серебряное колечко с выгравированными буквами "А.И." - Анна Идельс.

Собрав узлы и котомки, длинная колонна людей с желтыми звездами двинулась по улице. Дорога проходила по мосту через реку Неман. В одном из рядов впереди нас шел широкоплечий мужчина в кожаной куртке. Незаметно оборвал он звезды на груди и на спине и спокойным взглядом огляделся вокруг. Это был наш сосед по нарам 60-летний Кац. Когда мы оказались на середине моста, он быстро выскочил из колонны и, перепрыгнув перилa моста, с головокружительной высоты бросился в реку. Когда конвой заметил это, мужчина был уже в воде. Мы поначалу решили, что Кац решил покончить жизнь самоубийством, однако это было не так. Всю жизнь занимаясь плаваньем, он решил воспользоваться своим умением и попытаться спастись. Вынырнул из воды, глотнул воздуха и поплыл по течению.Его голова то исчезала под водой, то вновь появлялась. Конвоиры, положив винтовки на перила, принялись обстреливать пловца, но он все удалялся. Все обрадовались. Но вдруг откуда-то из-за кустарников, видневшихся вдалеке вдоль берега реки, раздались автоматные очереди. Голова Каца, едва заметная с моста, дернулась и исчезла с поверхности воды...

Мы прошли еще немного, но вскоре нас повернули назад, обратно в лагерь, так как не успели подать для нас вагоны.

Ночью вновь была слышна канонада. Назавтра на работу никого не выводили. Днем гром пушек стихал, и становилось совсем тихо. Это было затишье перед бурей, которая вот-вот должна была разразиться.

12 июля 1944 года с утра опять нас построили с вещами, и колонна покинула лагерь Шанчай, двигаясь по той же дороге, через тот же мост под усиленной охраной фашистов. К вечеру прибыли на железнодорожную ветку. Началась погрузка людей в крытые товарные вагоны с решетками или колючей проволокой на окнах. Гестаповцы все время поторапливали нас. Когда все вагоны были загружены, офицеры обошли эшелон со всех сторон и дали команду к отправке. Поезд тронулся, вдали замелькали трубы заводов и жилые дома. Город Каунас удалялся от нас, и поезд уже мчался на юго-запад, к границе Восточной Пруссии.

Вагоны до отказа были забиты людьми. Аня с сестрой оказались в соседнем вагоне. Во время погрузки, на станции, мы видели друг друга и помахали рукой. Сейчас, лежа на полу вагона, я думал о жестокости судьбы, желающей разъединить нас. Сжимало сердце от невозможности что-либо изменить.

Мама раздала нам по кусочку хлеба с сахаром, а мы ели и думали, сможем ли на новом месте поесть вдоволь хлеба?

На одной из остановок через зарешеченное окно мы увидели группу немцев в спецформе. Это была граница. Мы покидали свою землю, и поезд вез нас на чужбину, в Германию.

Это утро, 13 июля 1944 года, осталось особенно памятным. Солнце пригревало, но душу знобило. Мимо проплывали немецкие села с красивыми кирпичными домиками, крытыми черепицей. Промелькнула железнодорожная станция. Около полудня поезд остановился, прибыла группа офицеров СС с солдатами, которые разошлись по вагонам. Вдруг поступила команда:

"Всем женщинам немедленно покинуть вагоны и построиться на площади!"

Смысл этого приказа не сразу дошел до сознания людей. Никто не двигался. И тогда конвоиры стали вытаскивать женщин из вагонов. Люди вышли. Плач и крики людей разносились на всю округу. Нам предстояло прощаться с мамой, сестрами, Аней. Куда их повезут? Что будет с нами? Тяжелые мысли не давали покоя. Немцы продолжали поторапливать: "Шнель! Шнель!" Было ощущение, что присутствуешь на собственных похоронах. Кто-то потерял сознание. Те, кому предстояло расстаться, делили между собой вещи и продукты, прощались и плакали. Невозможно описать эту картину. Страшно. Люди знали, что прощаются надолго, может быть навсегда. У папы, который никогда не плакал, по щекам текли слезы. Единственной нашей мечтой было оставаться всегда вместе до самой смерти. Вместе с мамой прошли мы все адские страдания гетто, пережили все акции и чудом смогли остаться в живых. Мы всегда держались вместе и то, что с нами была мама, держало нас на плаву в этой мрачной реке жизни. А тут приказ - прощаться с женщинами. А вдруг их повезут на расстрел? Не хотелось об этом думать.

В толпе я увидел Аню, стоящую рядом с сестрой. Я подошел к ней, и мы обнялись:

"Боренька, дорогой! Видишь, судьба идет против нас. Приходится расставаться, а как хотелось быть вместе!" - мы целовались, и я чувствовал, что Аня права, что мы расстаемся навсегда. Жирный немец толкнул Аню в плечо, и она затерялась в толпе. Потом мы пережили страшные минуты прощания с мамой. У отца сжимались кулаки и в глазах стояли слезы, мы с братом прильнули к маме и плакали навзрыд. Все что-то говорили, договаривались о встрече после войны с надеждой на скорую свободу. Конвоиры стали отгонять женщин в сторону, мы поднялись в вагон, чтобы лучше было видно. Мама еще что-то выкрикивала, но в общем шуме ничего нельзя было разобрать. Как позже мы узнали, женщин угнали в большой концлагерь Штутгоф, возле Данцига.

Мужчины остались одни. Вдруг стало совсем тихо, как после сильного шторма. Конвоиры перегоняли нас из вагона в вагон, заполняя места, прежде занятые женщинами. В наш вагон нагнали более 60 мужчин, среди которых... оказалась одна женщина. Она сидела в углу вагона, низко опустив голову и крепко прижимаясь к плечу мужа. Была она в брюках, на голове - фуражка. Конвоиры заняли свои места в полуоткрытых дверях, и эшелон двинулся на запад.

Возле небольшой станции поезд остановился. По вагонам разносили воду и по маленькой порции маргарина и эрзац-хлеба - смесь корок с мелкими древесными опилками.

Днем было душно, ночью - неудобно и прохладно. Натягивали на себя, кто что имел, и прижимались друг к другу.

Назавтра до нас дошли новости из соседних вагонов. Оказывается, еще в первую ночь, на территории Литвы, были совершены побеги. Несколько человек разговаривали с конвоиром, отвлекая его внимание, другие сдирали колючую проволоку с вагонных окон. Затем по одному, помогая друг другу, они вылезали наружу и прыгали на ходу на железнодорожную насыпь. Не всем повезло, некоторые падали прямо на рельсы соседней колеи и больше не поднимались. Вскоре немцы заметили кого-то и открыли стрельбу.

Поезд остановился на большой станции. По вагонам ходила немецкая медсестра с красным крестом на груди в сопровождении двух эсэсовских офицеров. Она заглянула в нам и спросила:

"Больных у вас нет?"

Ответа не последовало, но вдруг всех охватил дикий смех. Это было как ответная реакция на пережитый стресс. Какой-то парень из угла вагона крикнул: "Это у нас здоровых нет. А еще чего у нас нет, так это жизни. Ну а если нет жизни, то нет и здоровья." Это был смех сквозь слезы.

По дороге нам выдали по булочке и пачке искусственного меда на 6 человек.

"Это чтобы мы почувствовали сладость Великой Германии", - не унимался острослов. И только женщина, переодетая мужчиной, сидела тихо. Все восхищались ею, хотя и понимали, что немцы все равно вскоре узнают об этом и тогда ей несдобровать...

Поезд продвигался вглубь Германии, а я лежал на полу вагона и думал, увижу ли я когда-нибудь Аню, доживем ли мы оба до окончания этой страшной войны и если да, то какой будет наша встреча? Прошло очень много лет, и эта встреча состоялась. Но об этом - позже...

КОНЦЛАГЕРЬ ЛАНДСБЕРГ

Четверо суток мы были в пути. Наш эшелон перегоняли с одного пути на другой. Без остановок проехали мы мимо Нюрнберга. Утром 16 июля 1944 года поезд остановился в 3 километрах от города Ландсберг, что на реке Лех. По команде мы вышли из вагонов, нас посадили в большие грузовые автомашины и пересчитали. Колонна двинулась в путь. С любопытством смотрели мы на узкие красивые улицы города Ландсберга, проехали по мосту над рекой и свернули в сторону леса. На окраине находился лагерь.

Уже привычные высокие деревянные вышки окружали лагерь со всех сторон. Колючая проволока охватывала лагерь двойным кольцом. В дополнение, по внутреннему кольцу был протянут открытый электрический провод в четыре ряда под большим напряжением. Недалеко от лагерных ворот находились бараки для лагерной охраны. Все служебные помещения были окрашены в зеленый цвет.

Автомашины остановились у ворот, нас высадили и построили в колонны. Встречало нас новое начальство в лице толстомордого эсэсовца с пистолетом на боку и длинной нагайкой в руке. Важно прошелся он меж рядов заключенных, кого-то осмотрел, кому-то пощупал мускулы, глядя с улыбкой на молодых и здоровых и морщась при виде старых и хилых.

После подсчета оказалось, что количество прибывших перевалило за тысячу. Перед нами открылись лагерные ворота - широкие, сбитые из окрашенных в зеленый цвет досок и обтянутые колючей проволокой. Работали ворота по "принципу полупроводника", только в одну сторону - впускали узников лагеря.Обратно могли вывезти только трупы. Для надежности эсэсовский охранник штыком протыкал труп. В середине лагеря находилась площадь для поверок аппельплац, вокруг площади стояли фанерные будки. Пола в них не было, крыша протекала даже от небольшого дождя, а фанерные стены не спасали ни от ветра, ни от жары. Лагерь был недавно построен, до нас еще никого в нем не было. В первый же день нас накормили неплохим обедом. Далее про хорошие обеды мы забыли и каждый день получали свои полмиски лагерной похлебки.

Спать на голой земле было холодно и сыро. Мы с папой и братом устроились в одной будке, одно одеяло постелили на пол, а еще двумя накрывались. Чтоб немного согреться, мы прижимались друг к другу.

В один из дней построили весь лагерь и стали отбирать у всех личные вещи. То, что было у меня ценным - фотография мамы, Анны и анино колечко - я успел закопать за будкой в землю. У всех забирали одежду и выдавали лагерную спецодежду - сине-серую, полосатую. Ремни отобрали, штаны подвязывали веревкой. А еще каждому присваивали "новое имя". Именно здесь, в концлагере Ландсберг, одном из 9 филиалов концлагеря Дахау, у меня отобрали мое имя и фамилию и присвоили номер - 81681. Теперь я был просто "заключенный номер 81681". Это было 20 июля 1944 года.

На оккупированных немцами территориях в ходу были восточные марки - остмарки. Немцы же, живущие в самой Германии, пользовались рейхсмарками и имели также возможность менять одни деньги на другие. Когда в лагере начали отнимать у заключенных вещи, люди выбрасывали остмарки прямо в уборные, чтобы не достались немцам. А чтоб наверняка, пользовались денежными купюрами как туалетной бумагой. Комендант зашел в общественную уборную и побагровел от злости. Не раздумывая, он начал всех подряд бить нагайкой и ругаться на чем свет стоит. Через 10 минут был построен весь лагерь и комендант начал гонять и издеваться над выбранными им людьми. "Лечь! Встать! Бегом ! Назад!" - команды следовали с пулеметной очередью, и люди, чуть замешкавшись, получали удары плетью. Наиздевавшись вволю, он выбрал двадцать человек, приказал им раздеться догола и вытащить все брошенные в туалет деньги. "Счастливчики", худые, наголо остриженные спускались в большую вонючую яму и руками собирали деньги. Другие носили воду в ведрах из кухни и тут же, на виду у всех заключенных, эти деньги отмывали. Все это продолжалось в течение нескольких часов. Наконец, комендант оставил лагерных капо охранять деньги, а остальных, измученных многочасовым стоянием по стойке "смирно", распустил.

Женщина, переодетая мужчиной и ехавшая с мужем в нашем вагоне, стояла с нами на плацу. Когда поступила комада "раздеваться", она поняла, что дальше скрываться нет смысла. И она решилась на отчаянный шаг: вместе с мужем они подошли к коменданту, стали по команде "смирно" и она, попросив у опешившего немца разрешения обратиться, смело сказала:

"Господин комендант! Мы просим извинения, что так получилось. Это мой муж, - она показала на рядом стоящего мужчину. - Когда нас везли сюда, в Ландсберг, я решила разделить с ним его судьбу. Мы очень просим вас, господин комендант, оставить нас вместе."

Видавший виды фашист растерялся и не находил слов. Потом он вдруг хлопнул своей ручищей по спине женщины и... рассмеялся:

"Женщина у нас, в мужском лагере! Ха-ха-ха! Доннер-веттер! Проклятие! Вот это здорово! Ха-ха-ха!" - и отправил ее и мужа в комендатуру для выяснения. Все гадали: что с ней будет?

Вопрос решился быстро: видимо, у коменданта было хорошее настроение, он назначил ее поваром на солдатской кухне. В дальнейшем она частенько помогала мужу и его товарищам продуктами.

С первых же дней нас стали выгонять на работу: в лесу, в 3 километрах от лагеря, строили подземный завод. Моль, известный немецкий финансист, посредством свой фирмы "Моль и К" строил по всей Германии военные заводы. Строительная площадка выглядела, как кишащий муравейник. Посредине вырыли огромную яму, а по кругу установили несколько бетононасосных станций для подачи бетона непосредственно в котлован. Строились железнодорожные ветки, подвели асфальтированную дорогу для подвозки стройматериалов.

В первый рабочий день нам выдали лопаты и ломы и под крик мастеров погнали в яму. Работа была очень тяжелой, отдыхать почти не приходилось. Первые дни мастера кричали и били палками, позже немного успокоились, но бить за продолжали. Были и такие, которые тихо, незаметно старались не издеваться, не бить, а иногда даже и помогать заключенным. Таких, к сожалению, было мало. Основная масса мастеров боялась, что их отправят на фронт и криками доказывала свою "хорошую работу". А если они были еще и выпивши, нам попадало вдвойне. Когда мастер уходил в будку, люди могли хоть немного выпрямить ноющие спины. Но как только он выходил, все тут же принимались за работу, дабы не вызвать его гнев.

Завтрак мы получали в лагере. Выстраивалась огромная очередь, и повар наливал каждому черпак мутной, темной бурды. Иногда там плавали крупинки, редко попадалась морковина. Кушали на ходу, главное было заполнить пустые желудки. Чем дальше, тем сильнее чувствовался голод. Мы часто вспоминали первый лагерный обед, тогда по ошибке нам выдали питание, которое полагалось нам на 5 дней... Хлеб мы получали на работе во время обеда, по булке на 6 человек. Старательно делили ее на 6 равных частей. Кусочки, обсыпанные мелкими древесными опилками, держали обеими руками, боялись, что упадет хоть крошка. И это - жизнь! До следующей пайки - сутки. И вновь за работу.

Копали лопатами землю, носили кирпичи на носилках, разгружали вагонетки с песком и камнями. Под крик немецких мастеров полосатые, как зебры, человеческие фигуры, с трудом передвигаясь сами, таскали грузы. Когда появлялся человек в коричневой форме с красной повязкой и свастикой на рукаве, "зебры" ходили быстрее, а то и бегали. Фирма Моль работала! Рано утром по дороге из лагеря в лес был слышен топот длинной колонны. У всех на груди - красные треугольники и пятизначные номера. Со всех сторон - конвоиры с карабинами. На работе нас передавали во власть мастеров, а конвоиры были в оцеплении всей стройплощадки.

20 июля 1944 года из немецких газет мы узнали о покушении на Гитлера. Нас было в бригаде около 30 заключенных, мастер и молодой охранник без правой руки. Его пустой правый рукав был заправлен под широкий ремень, а на левом боку висела кобура с пистолетом. Мы пришли на склад за материалом. Пока кладовщик и двое рабочих перебирали стройматериал, мы присели на бревна. Рядом сел мастер, вытащил из кармана газету "Мюнхенер цайтунг", и мы сразу на первой странице увидели огромные заголовки красным шрифтом:"Покушение на фюрера!", "Изменники получат по заслугам!"

По-немецки мы читали хорошо. Мастер посмотрел в нашу сторону, положил газету на бревна и тихо сказал: "Читайте, но чтоб никто не видел!"

Мы быстро прочли о покушении, совершенном группой немецких высших офицеров и генералов. Но, к великому сожалению, покушение не удалось. Гитлер отделался легким ранением. Множество раз за годы войны мне казалось, что если Гитлера убьют, все станет по-иному, война закончится и все будет хорошо. А еще я чувствовал, что если бы у меня была бы хоть малейшая возможность уничтожить Гитлера, я сделал бы это даже ценой своей жизни.

Через несколько недель после нашего прибытия в Ландсберг из гетто Шауляй привезли в лагерь женщин, около 200 человек. Часть лагеря отгородили, поставили будки, оцепили колючей проволокой. Это вновь болезненно напомнило нам о наших мамах, сестрах, невестах. Где они? Живы ли? Что с ними?

Несмотря на то, что женский лагерь был от мужского отгорожен, питались они на нашей кухне и ходили на работу через общие ворота. Только на ночь полностью закрывались ворота, разделяющие мужской и женский лагеря.

Высокий парень, прибывший вместе с нами из лагеря Шанчай, познакомился с шеф-поваром женского лагеря. Она передавала ему продукты, подкармливала его. Однажды он принес в нашу будку, в которой тоже некоторое время жил, банку повидла и угостил нас. Несколько раз приносил сахар. По сравнению с другими, он был "счастливым" человеком. Женщинам жилось в этом смысле чуть полегче, чем мужчинам. Приходя в лагерь с работы, они приносили в специально пришитых карманах своих полосатых халатов то кусок хлеба, то еще что-нибудь съестное. В женском лагере, как и в мужском, были свои капо - бригадиры, старшины блоков. Одной из них была высокая красивая блондинка с длинными волосами, спадавшими на плечи. Комендант лагеря и конвоиры с долей уважения относились к этой бравой девушке-капо. Как-то в мужской лагерь прибыло пополнение -немецкие заключенные, старые концлагерники. На груди их красовались зеленые треугольники - отличительный знак уголовников, в отличие от красных - для политзаключенных. В лагеря они попали еще до начала войны и имели большой опыт лагерной жизни. Один из них, высокий рыжий и худой, по имени Роберт, был назначен лагерным капо. Никто не успел заметить, когда так близко познакомились эта высокая красавица и Роберт. Официально они встречались каждое утро у лагерных ворот, когда все уходили на работу. Потом, когда лагерь пустел, встречи меняли свой статус на неофициальный.

Как-то услышал я громкие крики и брань, издаваемые хорошо знакомым голосом. Мне кажется, что и сейчас, спустя много-много лет, я узнал бы этот голос среди тысячи других. Голос коменданта раздавался и утром на плаце во время поверки, и ночью, когда мы спали. Я подошел к забору женского лагеря, откуда доносился этот голос, и не поверил своим глазам: комендант стоял возле будки, в которой жила лагерная капо, и нагайкой бил эту красивую блондинку. Рядом с опущенной головой стоял Роберт.

"Это лагерь, а не публичный дом! Я вас всех научу соблюдать дисциплину! Проклятые скоты! Я оставлю вам память надолго!" - не унимался комендант и продолжал избиение. Я спросил у стоящего рядом парня, что здесь произошло.

"Поймал их комендант вместе на нарах, да еще в самый интересный момент. Сейчас влетит обоим."

Немец еще покричал, Роберта забрали за пределы лагеря и больше его не видели. Говорили, что его отправили в центральный лагерь Дахау. С женщинами комендант разобрался по-другому. В тот же день после работы он выстроил весь женский лагерь, собрал всех парикмахеров и приказал остричь всех наголо. Услышав это, женщины подняли крик:"Из-за одной проститутки мы все должны страдать? Остригите ее одну! Уберите ее от нас! Не хотим все за нее отвечать!" - Виновная стояла в стороне с опущенной головой и молчала.

Но приказ коменданта остался в силе. Узницы шли к парикмахерам со слезами на глазах, как на виселицу. К остриженным мужчинам легко привыкнуть. Женщины же без волос имели страшный вид. Они сразу же надели платки, чтобы хоть как-то спасти свой внешний вид. Виновницу оставили в лагере. Первое время с ней женщины не разговаривали, но со временем конфликт уладился, а позже она вновь стала бригадиром.

Наступила осень, ночи становились длиннее и холоднее. Жизнь в лагере становилась все хуже и хуже. Люди слабели, питание было ужасным. По утрам из будок выносили трупы. Худющие, завернутые в полосатые халаты, они проделывали свой последний путь к лагерным воротам. Там была вырыта специальная землянка, в которую складывали трупы. Там же немецкий фельдфебель огромными клещами разжимал рот у трупов и проверял, не осталось ли у очередной жертвы золотых зубов во рту. Великие гуманисты стеснялись вырывать их у живых...

Голод принимал ужасающие размеры. Каждый день тянулся, как год...

...В июле 1944 года, когда нас угоняли в Германию из лагеря Шанчай, жителям гетто также была дана команда приготовиться к отправлению. Предчувствуя это, люди заранее строили норы, подвалы - "малины", как их называли в народе. Туда сносили пищу - сахар, воду, сухари. Прятали одежду. Когда началась эвакуация гетто, немцы стали разыскивать спрятавшихся. При моральной поддержке литовских националистов патрули с автоматами ходили по дворам, искали подвалы. В одном их глубоких подвалов находилась семья моего школьного приятеля. Немцы постреляли в окна их дома и собирались идти дальше, но один из сопровождавших литовцев, ненавидевших евреев еще больше, чем немцы, предложил:

"Забросайте подземелье гранатами, там должны быть евреи!" Так погиб мой друг с семьей.

Еще с одним другом, Левой Аксельродом, мы договаривались в самые первые дни войны, что, как бы обстоятельства ни сложились, мы должны написать повесть о нашей жизни и о пережитом. Не довелось Леве писать о себе, его жизнь оборвалась в самом расцвете сил, в 18 лет. Его подвал также забросали гранатами фашисты. Когда советские войска освобождали Каунас, из глубоких подвалов гетто то тут, то там раздавались слабые голоса выживших в этом аду. Без воды и еды на протяжении нескольких дней ждали они освобождения и - дождались. Еврейские парни с автоматами пришли из леса и искали своих родных. В одном из подвалов молодой партизан встретил своего отца. Парень плакал как ребенок, найдя папу, но потеряв мать, двух братьев и невесту. Руки крепко сжимали винтовку, а губы шептали: "Я буду мстить!"

Чувствуя близкий конец, фашисты любыми путями заметали следы своих злодеяний. В июне 1944 года по приказу гестапо были вывезены на 9-й форт и расстреляны еврейские полицейские из гетто, якобы за содействие в организации побегов и помощи партизанам. В городе немецкие патрули задерживали всех подозрительных, включая литовцев, которые были чуть похожи на евреев. В самый последний день перед отступлением фашисты подожгли больницу в гетто. До войны это было здание школы, и мы часто приходили сюда поиграть в баскетбол. Люди пытались бежать из горящих помещений через окна, крышу, но фашисты, оцепившие здание кольцом, не оставляли шанса никому. Таких жутких картин было много, всего не перескажешь. Но говорить об этом необходимо. Это было. Это наша История, и мы сами были ее участниками и свидетелями. Это нужно нашим детям и будущим поколениям, ибо без прошлого нет будущего. История предупреждает. Именно поэтому я описываю жуткие картины прошлого, по сей день стоящие у меня перед глазами...

...Это был выходной день, я пошел к брезентовой палатке с красным крестом, где находилась больница концлагеря Ландсберг. Туда положили моего школьного друга Мишу, он вчера на работе подвернул ногу.

"Борис!" - услышал я его голос. Лежа на деревянных нарах, подложив под больную ногу подставку, слабо улыбался мне Миша.

"Ну вот и я попал в больницу, здорово болит нога. Что будет дальше? Когда это все кончится?"

"Держись, дружище! - пытался я подбодрить его. - Нет у нас ни выбора, ни выхода. Главное - не падать духом. На тот свет мы всегда успеем, надо удержаться на этом."

"Роня так и не удержался, жалко - такой парень был!"

Несколько дней тому назад в лагерной больнице умер наш школьный товарищ Роня Хейфиц. До войны это был крепкий розовощекий спортсмен. Лагерная жизнь, рабский труд и скудное питание сделали свое дело. Все меньше оставалось наших школьных друзей...

Я попрощался с Мишей и только направился к себе, как вдруг в небе на низкой высоте с ревом пронеслись самолеты. Земля задрожала. Я бросился на землю, и рядом со мной послушался стук. Это втыкались в землю крупнокалиберные пули. На короткое время стало тихо, и вновь из-за леса вынырнули 3 самолета-истребителя с пятиконечными звездами на крыльях. На сей раз пули падали возле бараков охраны. Наступила тишина, и сразу же после этого поднялась суматоха. Крики раздавались то здесь, то там.

"Двоих убили, двоих тяжело ранили", - подвел итог лагерный писарь Аугуст, вычеркивая два номера из лагерного списка. Теперь контингент сокращался еще и таким образом. Через несколько дней налет повторился, гудела сирена воздушной тревоги. Немцы прятались, а мы выходили посмотреть на самолеты и с надеждой ждали скорейшего освобождения.

Бомбили Мюнхен, столицу Баварии. Бомбежка продолжалась более суток, ночью мы видели красное зарево и радовались.

В лагере появились вши. Бани не было, ее только собирались строить. Люди ходили и чесались. Вши были везде - в одеялах, матрасах, в одежде. Борьба с ними отнимала массу времени, они не давали спать, мучили и без того измученных людей. И это в самой "цивилизованной" стране Западной Европы!

Из лагеря бежали двое - немец и чех. Прибыли они в лагерь недавно и работали на кухне. Под охраной они пошли за водой, надзиратель зашел в будку покурить, а они тем временем побросали ведра и побежали в лес. Охранник не думал, что в лагерной полосатой одежде они смогут далеко отойти от лагеря. Однако, беглецы оказались дальновиднее, заранее приготовив гражданскую одежду и хлеб. Пока фашист спохватился, начал их звать, пока подал сигнал тревоги, их и след простыл. Посылали в лес эсэсовцев с собаками, но и те вернулись ни с чем. Как мы завидовали им, гуляющим сейчас на свободе! Но через две недели их обоих привезли, избитых и измученных. Гестапо искало их везде, и они были пойманы на чехословацкой границе. Их закрыли в подвале, а в лагере стали готовить для них виселицы. Когда оборудование для будущих жертв было готово, мы увидели 4 петли вместо двух. Вскоре выяснилось, что несколько дней тому назад было совершено еще одно "преступление". За неимением портянок, два парня сделали их себе из одеяла. Это заметил помощник коменданта, избил их и объявил "государственными преступниками". Казенное одеяло оказалось дороже двух человеческих жизней.

Хмурым осенним вечером построили на плацу весь лагерь, и после короткой грозной речи коменданта всех четверых повесили.

С каждым днем лагерный контингент сокращался. Периодически привозили пополнение - уголовников, политических. Лагерь стал многонациональным. Почти все говорили по-немецки, ибо, если ты не знал языка, на котором тебя ругает комендант или мастера на работе, то подвергал себя опасности.

Конец осени, холодно, сыро. Донимали вши и голод. Начали строить баню, и люди не могли дождаться, когда уже можно будет скинуть с себя эту вшивую одежду и помыть свое измученное тело. Ноги еле передвигаются, они уже не в силах нести на себе худой скелет. А ходить надо! Ежедневно три километра на работу, столько же с работы. Да там весь день таскать кирпичи и остерегаться чтобы мастер не ударил. Как заставить себя двигаться?

У меня опухли ноги. Это плохой признак. Ноги опухают от обильного питья вместо пищи, а также от слабости. Воды было сколько хочешь, еды почти не было. От воды опухли также руки, лицо. А отечность - это уже наполовину конец, это знакомство с дорогой на тот свет. Многие на наших глазах уже туда отправились, и мы лучше врачей умели поставить диагноз. Опухал и брат.

Здесь, в концлагере, для людей курящих вопросом жизни и смерти стал табак. Сами немецкие мастера получали сигареты в недостаточном количестве. Заключенные и вовсе ничего не получали. Курильщики лазали по ямам и уборным, вытаскивали окурки из грязи. Это было страшное зрелище - с какой жадностью тряслись над грязным крошечным окурком двое, пока третий делал затяжки, обжигая пальцы и захлебываясь дымом. Они были готовы съесть этот вонючий окурок, лишь бы вдохнуть его аромат. Дальше - хуже. Дело дошло до того, что стали менять хлеб на табак. А без хлеба, даже того, выдаваемого по норме крошечного кусочка - скорая смерть. Но они не могли удержаться и меняли хлеб на сигареты. И вот однажды я увидел, как мой отец курит. Он сжимал бескровными губами маленький окурок и с жадностью поглощал дым. Я спросил:

"Папа, ты собираешься по-настоящему закурить?"

"Нет, Боря, - ответил он мне, - просто очень тяжело на душе. Запах дыма, затяжка иногда выручает. Немного кружится голова, становится легче..."

"Но ведь за окурки надо хлеб отдавать!"

"Я его нашел... возле ворот..." - Я не стал приставать к нему. Он был худой, измученный, и в свои 42 года выглядел как дряхлый 70-летний старик. Как-то утром, во время выхода на работу, возле лагерных ворот стояло несколько офицеров гестапо. Они спокойно осматривали полосатую толпу. Совсем худых оставляли в лагере. На работу отправляли тех, кто еще мог двигаться. В лагере оставляли полумертвецов, кандидатов на тот свет. Все уже привыкли, что скоро наступит конец мучениям - или свобода, или смерть.

Офицер со значком Красного Креста на груди и в фуражке со свастикой. Это врач. Спасатель и целитель по определению. Вот он подходит к очередному заключенному: "Раздевайся догола!"

Скелет снимает с костлявых плеч куртку, наклоняется и с трудом сбрасывает деревянные колодки с ног. Кажется, он сейчас переломится пополам, настолько он тонок и сух.

"Повернись!" - звучит голос офицера-целителя. Измученный узник поворачивается. Руками в тонких кожаных перчатках офицер брезгиво притрагивается к скелету, обтянутому истонченной желтой кожей. Далее - короткое совещание и -или-или. Скелет номер 81681, то есть я, был еще сравнительно "стойкий" и меня отправили в группу тех, кто еще мог стоять на своих ногах и даже немного ходить.

На работе я старался поменьше тратить сил. Изредка удавалось достать лишнюю порцию супа. А однажды мастер подбросил кусок черствого хлеба...

Бесконечно долго тянулся рабочий день. В котловане запустили насосные станции, которые через металлические трубы под напором подавали бетон. С помощью товарища мне удалось устроиться на работу в бригаду по обслуживанию таких станций смазчиком насосов. Это сразу облегчило мою участь: во-первых, это была работа в теплом помещении, а во-вторых, мой мастер Мюллер оказался хорошим человеком и во многом помог мне. Утром, дрожа от холода, я прибегал к станции, доставал заранее приготовленные щепки и дрова и растапливал железную печку. Это была уже другая жизнь. На улице бушевала метель и выл холодный ветер, а я не спеша доставал машинное масло и со знанием дела принимался смазывать насос, как научил меня мастер Мюллер. Родом он был из Австрии. Как-то он сказал мне:

"Ты знаешь, малыш, я родился в Альпах, в Австрии, там же родился и наш фюрер, но я ему не завидую..." - последнюю фразу он произнес очень тихо.

Он был женат, имел сына и дочь и часто получал письма от жены. Мне он говорил:

"Ты славный малый и хороший работник. Тут у меня один тип работал раньше. Когда я посылал его за маслом, он постоянно отлынивал, мол, потом схожу, есть еще немного масла. Страшно не люблю лодырей!"

Его отношение ко мне заставляло меня еще лучше выполнять все его указания. Однажды во второй половине дня зашел ко мне погреться папа. Я его представил Мюллеру, тот заинтересовался:

"Это твой отец, малыш? Почему ты мне не рассказывал о нем? Хочешь закурить сигарету?" - Папа жадно закурил.

"А ты не куришь?" - спросил у меня.

"Нет, господин мастер!"

"Молодец, малыш! - похлопал он меня по плечу. - Ну а кушать, конечно, всегда хочется? Слушайте внимательно! За этой станцией есть небольшой поселок. На пути к нему есть два больших бурта картофеля. Нужно только незаметно пробраться туда, набрать мешок картошки и так же скрытно пронести его назад. Тут уже я его спрячу. Короче, действуйте. Но я вам ничего не говорил."

Я уже собрался идти, но папа остановил меня:

"Ты останешься здесь, я пойду!"

Долго отец не возвращался. Я несколько раз выходил на улицу и сквозь темноту вглядывался, не появился ли вдали родной силуэт. Вокруг копошились люди, раздавались крики мастеров. Я начал волноваться: до буртов было около 2 километров, всякое могло случиться. Тут я услышал за дверью шорох, выбежал на улицу и увидел отца с мешком картофеля. Он часто дышал, но глаза его светились радостью. У нас была картошка!

"Почему так долго?" - спросил я.

"Чуть не попался! Там конвоир стоял, пришлось выждать. Да и мешок не легкий..."

Я с трудом поднял мешок и занес его в насосную. В мешке было наше спасение, наша жизнь. И я подумал: мешок-то тяжелый, около двух пудов, а папа его донес. А ведь он совсем слабый, мой славный, добрый папа! Молодец!

Мюллер стоял возле насоса и закручивал гайки. "О, картошка! - с улыбкой воскликнул он, - это хорошо, отложи немного, а остальное я спрячу к себе в тумбочку с инструментом, а то еще кто-нибудь съест без нашего разрешения!"

Мы подбросили в печку дровишек и в угли положили два десятка картофелин. Остальные немного почистили, назрезали ломтиками и "жарили" прямо на горячей печке. Часть из нажаренного мы отложили брату Зяме, немного буквально проглотил Мюллер, а остальные умяли мы с папой. Как мало нужно человеку для счастья! Ночь пиршества закончилась, нужно было собираться в лагерь.

НАЧАЛО КОНЦА

Зима 1944 года, снег, холодина. Закончили строить землянки и баню. И вот в первый раз нас повели на помывку. Встретила нас у входа бригада банщиков. Прославились они своей жестокостью, и "слава" о них шла за ними по пятам из других лагерей. Говорили, что прежде они работали в крематории центрального лагеря Дахау. Кормили их хорошо, и они отрабатывали перед фашистами свой кусок хлеба. А нашивки на них были - зеленые треугольники, значит - уголовники, и держались они соответственно грубо и жестоко. Нас опрыскали дезинфецирующим средством и погнали внутрь бани. У порога стоял здоровенный парень с нагайкой в руках, поторапливал, ругаясь и раздавая удары налево и направо.

На пороге появился эсэсовец, он улыбался. Ему нравилось, что заключенный бьет своих собратьев. Он осмотрелся и ушел. За него всю черную работу выполняли опытные банщики.

В душе вода была то холодной, как лед, то горячей - не дотронуться. Не успели мы смыть первую грязь со своих исхудавших тел, как раздалась команда: "Быстро выходить строиться!" Нам выдали продезинфицированную одежду, рваную, изношенную до предела, но зато без вшей.

В землянках, куда нас перевели из фанерных будок, были устроены сплошные нары, посредине находился кирпичный стояк, возле него железная печка. Счастливчики устраивались поближе к ней, в дальних углах землянки было холодно. Вечером, после долгого и мучительного трудового дня все собирались вокруг печки. Кто-то поджаривал вымытые очистки от картофеля, собранные возле помойной ямы, а кто-то просто грел свое промерзшее и уставшее за день тело. Говорили о войне, о положении на фронте, а самое главное - о свободе! Говорили и мечтали о тех днях, когда без лагерной одежды будем свободно гулять по земле, когда не будет ни конвоиров, ни колючей проволоки... А потом заваливались спать. И во сне продолжали жить на свободе, со своей семьей, и дышать, и дышать свежим воздухом...

Вспомнилось: это было еще летом, мы шли с работы, и пошел дождь. Сначала небольшой, затем начали падать льдинки. Далее посыпались куски льда с голубиное яйцо. В мгновение все промокли и, чтобы не замерзнуть, стали двигаться быстрее. В задних рядах шли люди послабее: старики, больные. Они все больше отставали от общей колонны. Конвоиры их подгоняли, подталкивая прикладами. Двух стариков, которые не в силах были догнать толпу, фашисты пристрелили. Потом их тела мы забрали с собой в лагерь. Вечером, сидя у печки, я вспоминал тот бег от града и тех, кто отстал и погиб. Нельзя отставать! Как бы ни было трудно, из последних сил нужно держаться!

На работе меня частенько выручал мастер Мюллер, иногда он давал мне кусок хлеба, иногда - немного супа. Да и его суп нельзя было сравнить с нашей бурдой.

Однажды от Международного Красного Креста нам вручили подарки. В серых картонных коробках лежали полкило сахара, пачка сигарет и баночка сгущенного молока или сардины. Сахар мы съели сами, сигареты решили обменять на хлеб. Папа попросил нас с братом:

"Дети, а можно мне свою пачку сигарет оставить, уж очень мне курить хочется..." - и мы, конечно же, согласились. На работу я принес мастеру Мюллеру сигареты и сардины.

"Послушай, малыш, я тебя не понимаю, - сказал он - сигареты ты можешь мне оставить, если не куришь, но сардины ты должен съесть сам. Ты парень молодой, тебе еще много сил понадобится!" - Не все немцы оказались фашистами, не все потеряли совесть и человечность. За сигареты мне мастер принес целую буханку хлеба и полный котелок хорошего супа. Суп я тут же проглотил, а хлеб мы в лагере разделили на две части и два дня у нас был небольшой праздник. Через неделю от наших посылок не осталось ничего, кроме сладких воспоминаний. Все, что перепадало от Мюллера, я приносил в лагерь и там делили на троих. Как же тяжело было нести все это в кармане, так хотелось засунуть хоть крошку в рот! Но нельзя - нужно было поддерживать своих.

Наступил Новый, 1945 Год. Те же надежды и мечты. С юга подступали американские войска, через Ландсберг пролетали то советские, то американские самолеты и даже слышно было, как они бомбили немецкие города. Но уж слишком медленно, по-нашему мнению, продвигался фронт, каждый день был днем мучительного ожидания, и все новые жертвы покидали концлагерь, так и не дождавшись освобождения.

Зяма заболел. Простуда, высокая температура, а в лагере ему остаться не разрешили. После этого ему стало еще хуже, он настолько ослаб, что через несколько дней уже не в силах был подняться с жестких нар. В госпитале мест не было, и он находился в землянке. Даже когда на Рождество немцы поставили елку, Зяма уже не мог выйти посмотреть на нее. Несколько раз я приносил ему по кусочку хлеба, но это не помогало. На Новый Год и на Рождество нам дали "усиленное" питание - суп чуть погуще и хлеба на 100 граммов больше. Сил от этого ни у кого не прибавилось.

Огромная площадка за лагерем была отгорожена под лагерное кладбище. И так быстро оно заполнилось, что немцы решили закрыть его и возить трупы прямо в Дахау, в центральный лагерь, за 60 километров. Там не нужно было много места занимать - после крематория оставался лишь пепел...

В один из дней, когда я пришел уставший с работы, папа сообщил мне печальную весть: была в лагере комиссия врачей, отобрали больных и слабых и отправили их в лагерь номер 7. Я даже не успел попрощаться с братом. Мы остались вдвоем с отцом. Но и это продолжалось недолго.

В конце января 1945 года, вновь после работы, мне сообщили, что папу увезли в рабочий лагерь номер 3. Это было недалеко от нас. Так судьба разбросала нас всех по разным лагерям. Стало совсем грустно - ни поговорить, ни посоветоваться. Осталось в лагере несколько моих школьных товарищей, у всех было скверное настроение. От голода умер отец моего друга Исаака, увезли в другой лагерь моего друга Мишу. Наши ряды редели, мы становились все слабее и слабее. Только бы дотянуть до конца войны, только бы выдержать!

За все это время мы несколько раз помылись в бане, поменяли белье, но вши появлялись вновь и вновь. Они были и на нарах, и в белье, и это еще более ухудшало наше и без того горькое положение.

Поломалась и вышла из строя одна из четырех насосных станций. Говорили, что это дело рук заключенных. Мастера Мюллера направили туда на ремонт, и у меня появился новый хозяин - Шульц. Это был костлявый баварец с горбатым носом и усиками, как у Гитлера. Голос у него был настолько крикливый и резкий, что даже когда он просто разговаривал, это было похоже на крик и ругань. А когда он кричал (а делал это очень часто) - лопались барабанные перепонки. А еще бил всех подряд чем попало. Но вскоре, на наше счастье, Шульц заболел, и несколько дней мы работали без мастера. Иногда приходил мастер с соседней станции, дряхлый старикашка, но тот никому не мешал и давал жить.

Однажды вечером, когда я только пришел с работы, прочел объявление - афишу возле лагерной столовой, в которой говорилось, что в 10 часов вечера в самой большой землянке будет дан концерт, и все заключенные должны в обязательном порядке посетить его. И это будет не просто концерт художественной самодеятельности, а приедут настоящие артисты, выступавшие еще совсем недавно в Венском оперном театре! Как на грех, в этот день я очень тяжело работал, еле добрался до лагеря. А как только выпил полмиски черной бурды на ужин, так сразу, уставший, завалился на нары и вырубился. Кости ныли, тело болело, под ложечкой сосало, мысли вертелись вокруг хлеба, которого, казалось, мог съесть в неограниченном количестве. И вдруг:

"Всем встать со своих нар и шагом марш на концерт!" - Это кричит староста блока. Он, наверное, хорошо покушал, есть силы кричать. А мне бы корочку хлеба и чтоб меня никто не трогал.

Вот он приближается ко мне, а сил нет поднять уставшее тело. Его нагайка не такая длинная и не такая красивая, как у коменданта лагеря, но такая же болючая. Я большим усилием воли заставляю себя подняться и, понурив голову, иду к выходу по грязному полу. На дворе снег. Из других землянок также выходят тени, все медленно движутся, едва переставляя ноги. Как может эта землянка, пусть и самая большая в лагере, вместить столько людей? Тут тепло и воняет. В дальнем углу изготовлена специальная сцена, висит занавес - как в театре!

Измученные люди сидят, понурив головы, некоторые просто спят, прислонив свои остриженные головы к деревянным столбам, подпирающим крышу землянки. Возле дверей капо кричит на заключенных, заставляя плотнее потесниться, чтобы вместить большее количество людей. Я пробрался поближе к сцене, там настраивали музыкальные инструменты.

Открылся занавес, и на сцену вышел артист в полосатой одежде и с красным треугольником на груди - знак политических заключенных - и объявил первый номер программы. Появился молодой парень со скрипкой в руках и седой мужчина с аккордеоном. Я смотрел на них с тайной завистью: когда-то их выступления проходили с огромным успехом в Вене, и до прихода Гитлера к власти в Австрии они жили нормальной жизнью. Затем все кончилось, конфисковали их имущество, надели на них звезды Давида. Когда же увидели, что слишком много желтых звезд появилось на улицах Вены, их пригнали в Дахау.

Раздались звуки музыки. Пожилой артист пел арию Мефистофеля из оперы "Фауст", исполнялись также арии и вальсы из оперетт Штрауса. Я сидел как зачарованный, смотрел и слушал. Я видел, что на всех, как и на меня, нахлынули далекие воспоминания. На глазах появились слезы. Да, я плакал. Я плакал о себе, о своих родных, обо всех друзьях и товарищах. Оплакивал свою молодость, свою короткую жизнь. Я очень хотел жить и не жалел, что родился на свет, просто до боли обидно было, что судьба решила именно на нас испытать прочность человеческого тела и силу духа. Шесть миллионов еврейских тел, как выяснилось потом, не выдержали испытаний, а сколько еще душ осталось искалеченными?

Скрипка плакала, и я вместе с ней. Я ненавижу слезы, даже в такие минуты. Но это было помимо моей воли. Музыка плыла по тесной землянке и оставляла в наших сердцах след воспоминаний о чудесной жизни на свободе...

А тем временем нас вернули в реальность хорошо знакомым криком коменданта: "Марш по блокам! Немедленно спать!"

Когда я лег на твердые нары, вытянул опухшие и уставшие ноги, почувствовал, что засыпаю под волнующие звуки прослушанного концерта. А назавтра вновь на изнурительную работу.

Чудесная музыка, услышанная нами на концерте в большой землянке, еще долго звучала в нашем воображении. Это был первый и последний концерт в концлагере Ландсберг, услышанный мной. Был, правда, еще один концерт в марте 1945 года, но я работал тогда во вторую смену и не был на нем. На работе я тихо напевал или насвистывал знакомые и любимые мелодии. И еще несколько недель в окружении пулеметных вышек и колючей проволоки, между голодом и вшами, между холодом и смертью витали дивные звуки чудесной музыки.

Вернулся работать на нашу станцию мой мастер Мюллер.

"Не горюй, малыш, я опять здесь! Будем работать дальше. Что-то ты очень побледнел..."

"Да, мастер, побледнел и похудел. Постоянно хочется есть, но не дают."

"А как твой отец, он по-прежнему работает у цементников? - спросил Мюллер. Я с сожалением ответил, что его перевели в другой лагерь. - Так значит, ты остался один? Тяжело тебе, но все равно держись!"

В первый же день, когда мастер вышел на работу, я смог хоть на несколько минут почувствовать себя счастливым: он принес мне в своем алюминиевом котелке немного супу, в котором было даже чуточку жира. Я тщательно вылизал котелок и поблагодарил Мюллера.

За время нашей работы у нас с ним сложились удивительно хорошие и теплые отношения, даже не верилось, что такое может быть между немцем и заключенным в концлагерь евреем. Однажды, сидя вечером возле железной печки, я спросил его:

"Господин мастер, хочу я вам задать вопрос. Как вы думаете, скоро ли кончится война и что с нами будет?"

"Малыш, сколько тебе лет? И сколько из них ты в лагере?" - Мюллер вынул из кармана комбинезона полсигареты, прикурил.

"Лет мне 18 с половиной, здесь, в Ландсберге, я уже 7 месяцев, а кроме того 3 года был в еврейском гетто. А это тоже лагерь!" - ответил я.

"Так вот, малыш, я думаю, что к лету война обязательно закончится. Ничего не поделаешь, на сей раз мы проиграли эту игру. Насчет тебя - что я могу сказать? Ты еще молодой, надо держаться и беречь силы. Я, как видишь, тяжело работать не заставляю и не бью никого. Ну а дальше - как карты лягут."

В выходной день в лагерь, уже во второй раз, привезли посылки Международного Красного Креста. Это было в конце февраля 1945 года. Всех выстроили в колонны, и каждому, отметив в списке его лагерный номер, дали подарок. Серые картонные коробки с тем же содержимым, что и в прошлый раз: полкилограмма кускового сахара, пачка сигарет, банка сгущенного молока или коробка сардин. Вот если бы такое да через день - размечтались мы. В самом деле, что такое полкило сахара для дистрофиков вроде нас? Многие сразу по получении подарка съели весь сахар. Некоторые тут же меняли сигареты на хлеб, суп или сахар - каждый приспосабливался как мог.

Я отнес свои сардины Мюллеру, он поблагодарил и сразу ушел. Вскоре он вернулся и принес мне целую буханку хлеба! Но еще один козырь был у меня в руках - пачка сигарет, которую я припрятал "на потом". Сахар я распределил на 5 равных частей по 100 грамм, и 5 дней подряд мне было сладко!

Еще несколько раз приносил мне мастер кусочки хлеба и оставлял суп в своем котелке. Наконец, когда иссякли запасы и терпение, я принес ему сигареты.

"Ты, малыш, умеешь экономить, это хорошо. Уже две недели прошло с тех пор, как вам давали подарки, а ты сохранил сигареты. Молодец!"

И вновь долгое время Мюллер подкармливал меня, и хотя даже это было далеко от нормальной еды, по сравнению с моими товарищами я был просто счастливым человеком.

Людей в лагере становилось все меньше. Раз в два дня к лагерным воротам подъезжала крытая грузовая машина и из маленькой землянки-морга тащили в эту машину худые, желтые трупы. Их бросали в кузов, накрывали брезентом и машина уезжала в сторону Дахау. Там, в печи огромного крематория, работающего без перерыва 12 лет подряд, трупы превращались в пепел...

Днем, когда солнце грело, таял снег. Весна вступала в свои права, весна 1945 года. Весна, которую ждали с нетерпением, которая несла нам всем долгожданную мечту-свободу. Но нас весенние лучи почти не грели. Тела наши усохли, кости выпирали отовсюду и было просто удивительно, как это может такая тонкая человеческая кожа удержать в себе мешок костей, которые, казалось, вот-вот рассыпятся. Обессиленные страшные скелеты в полосатых халатах, с бледными лицами и отблеском надежды в глазах через "не могу" тащились на работу. Уставшие ноги не в силах были держать слабое тело, но надо было идти, ибо стоило по дороге кому-либо упасть - и его уже никто не мог спасти. Свинцовая пуля завершала мучительную жизнь несчастного. И каждый боролся, насколько хватало сил, за свое существование, ведь столько страшного было позади, столько пришлось пережить. Впереди была весна нашей надежды.

В один из дней подошел ко мне мастер Мюллер и грустным голосом сказал:

"Ну все, малыш, завтра я уезжаю. Нескольких наших мастеров переводят на другой объект. Здесь, я думаю, ты надолго не задержишься. Через несколько дней станция прекращает свою работу. Наверное, тебя переведут на другое место. Ну, я желаю тебе счастья!" - Мюллер оглянулся и... протянул мне свою мозолистую рабочую руку. Немец в коричневой форме с красной повязкой и фашистской свастикой на рукаве протягивал мне, заклятому врагу фашизма, еврею, заключенному концлагеря номер 81681, свою руку. Мы молча обменялись крепким и долгим рукопожатием.

Через несколько дней стали снимать насосы на всех четырех станциях, и для меня как смазчика работы больше не было. Нашу бригаду расформировали, и меня направили в другую бригаду, на дно самой глубокой ямы, около 30 метров под землей. Вот здесь-то я и почувствовал, как мне было хорошо на насосной станции. Теперь мне приходилось держать на холоде, без рукавиц, лом, кирку, лопату и топор вместо прежних тряпки, машинного масла и ключа. Особенно это чувствовалось во вторую смену, когда было ужасно холодно. Сколько раз я вспоминал маленькую железную печку на насосной станции. Вот бы сейчас прижаться к ней! Мысли о тепле всегда перебивал толстый мастер с трубкой в зубах:

"Пошевеливайтесь, свиньи! Чего рты разинули и болтаете?! Работайте, - и вы не замерзнете, скоты!" - Я сравнивал этого толстого борова, вечно сосавшего свою трубку, с мастером Мюллером. Насколько разными бывают люди!

В марте месяце весь лагерь перешел на двусменную работу. Над лагерем и городом Ландсберг часто пролетали эскадрильи американских самолетов бомбить Мюнхен и близлежащие города, но нас больше не бомбили. Продолжали гудеть сирены воздушной тревоги, но мы к ним привыкли и почти не реагировали на них - к чему только человек не привыкает! Теперь, когда мы работали в 2 смены, условия стали еще ужасней. На работе мы находились по 12-ти часов, до тех пор, пока не прибывала следующая смена. Плюс дорога из лагеря и обратно - итого приходилось работать по 14 или 15 часов в сутки. Это нас измучило окончательно. У меня распухли ноги, и я еле надевал свои деревянные башмаки-колодки. Отекло лицо и руки. Я стал слабеть с каждым днем. Силы кончались.

Снег уже растаял и стало тепло. В ясную солнечную погоду мы видели высоченные Альпы в 70 километрах от нас. Все чувствовали, что до развязки остались считанные дни, и это после 4 лет мучительного ожидания.

20 апреля, в день рождения Гитлера, комендант лагеря собрал у себя свою свиту и закатил пирушку. Они пили за здоровье своего фюрера, которому оставалось жить 10 дней, и за победу, когда до официальной капитуляции оставалось 18 дней. В это время советские войска стояли у ворот Берлина, а войска союзников подходили к Ландсбергу.

И вскоре была получен срочный приказ - немедленно эвакуировать весь рабочий лагерь в центральный лагерь Дахау. Это означало конец безграничной власти коменданта, всех своих "подопечных" он передаст коменданту лагеря Дахау Вайсу. Хотя за свои деяния ему больше подходила бы фамилия Шварц (черный), нежели Вайс (белый).

Мы были построены на плацу и ждали дальнейших указаний. Конвоиры также срочно готовились к эвакуации, складывали свои вещи на грузовики. Сами же они должны были сопровождать колонны. Комендант дал слово прибывшему эсэсовскому офицеру:

"Заключенные! От имени высшего немецкого командования я обращаюсь к вам! Нам всем придется временно (!!!) покинуть этот лагерь и идти поближе к Альпам. Мы сейчас ведем переговоры с правительством Швейцарии и, очевидно, туда вы будете интернированы. Предупреждаю, по дороге не делать никаких глупостей, слушать команду немецких властей до тех пор, пока не передадим вас Швейцарии. Если вы будете благоразумны, все будет хорошо."

У нас появился луч надежды, та самая соломинка, за которую хватается утопающий. Ворота лагеря раскрылись, и полосатая колонна двинулась в путь. На сей раз ворота не закрывались - в лагере больше никого не осталось. Год просуществовал концентрационный лагерь Ландсберг, филиал концлагеря Дахау.

Заключенные несли за плечами мешочки со своим "богатством": шарфы, носовые платки, брюки, кое-какие продукты. Тот, кто держался поближе к кухне, сумел припасти кое-что на "черный" день. Я упоминал раньше, что по прибытии в Ландсберг спрятал серебряное колечко - подарок Ани - и две фотографии. Кольцо пропало, я искал его долго, перекопал все вокруг того места, где я его спрятал, но безрезультатно. Снимки же, на одном из них были мы с мамой, на другом - Аня, я и взял с собой, как память о тех временах.

День был хмурый, идти надо было далеко, а я был слишком слаб для больших походов. Вначале я шагал наравне со всеми. Подошли к городу Ландсберг. По узким и красивым улицам этого города шагали военные, возле моста через реку Лех стояли немецкие солдаты в зеленой униформе и с большими бляхами на груди. Это была военная полевая жандармерия. Колонны заключенных были здесь делом обыденным, многие равнодушно проходили мимо нас и даже не оглядывались. Домашние хозяйки развешивали белье на веревках и в упор не замечали ни нас, ни войны вообще.

Сразу за городом показалась старинная крепость. Это была тюрьма Ландсберга, знаменитая тем, что в свое время здесь сидел нынешний фюрер Германии и писал свой труд "Майн кампф". Потянуло на размышления: вот если бы тогда Гитлер погиб в тюрьме, нашелся бы вместо него другой варварский лидер подобного масштаба? И что было бы со всеми нами? Насколько же велика роль личности в истории? Ну, а пока нужно шагать и беречь силы. Нужно много сил, чтобы идти, а их нет. Ноги опухли и не держат туловище. Вся колонна еле двигалась вперед, люди были измучены, в задних рядах были слышны крики - там подгоняли отстающих. Спустя несколько километров к нашей колонне присоединились еще несколько колонн из других рабочих лагерей, также филиалов Дахау. В одной из колонн было много женщин, у них был такой же вид, как у нас. Теперь колонна стала просто безразмерной. Сзади стали раздаваться выстрелы, конвоиры добивали отстающих.

Мы прошли 7-8 километров от города. Я чувствовал, что силы оставляют меня. Дали команду на привал, согнали всех с дороги на близлежащую поляну. Подъехала грузовая машина с продуктами, и на каждые 6 человек выдали небольшую булку эрзац-хлеба и 100-граммовую пачку маргарина. В мгновение ока все это исчезло в наших голодных желудках.

Все повалились на землю, на только что появившуюся траву. От перенапряжения ноги, казалось, стали болеть еще больше. Не прошло и 20 минут, как последовала команда: "Всем встать и строиться в одну колонну!" Земля мощным магнитом тянула к себе и ни за что не отпускала. Но вокруг люди в зеленых мундирах кричали, подгоняли, подталкивали прикладами винтовок и волей-неволей приходилось вставать, строиться в длинную колонну и идти вперед. Мы протащились еще несколько километров. Дорога проходила возле небольшой деревни. Вышедшие из домов хозяйки равнодушно глядели на нас, мальчишки бегали вокруг колонны и разговаривали с конвоирами. Мимо проходил мужик с длинными усами, он закурил и бросил сигарету на дорогу, под ноги заключенным. Окурок был тут же подхвачен, и несколько человек поочередно стали жадно глотать дым. Спустя несколько минут длинноусый бросил очередную сигарету. Конвоир заметил это, но ничего не сказал.

Вышли из деревни. На повороте дороги видно было, насколько растянулась вся колонна. Ноги шли уже сами собой, я их не чувствовал. По-прежнему сзади раздавались выстрелы, колонна оставляла за собой трупы у придорожной канавы. Где взять силы, чтобы дойти? А канонада была слышна все отчетливей, фронт приближался!

Проходя мимо очередной деревни, а мы прошли уже около 13 километров, я услышал разговор между одной женщиной в полосатой одежде и немецким фельдфебелем:

"Господин фельдфебель! Я очень слаба и не могу дальше идти! Что же мне делать? Помогите мне!"

"Стань в сторону возле забора! Соберем группу ослабленных и отправим вас на автобусе в Дахау. Потом туда придет вся колонна."

Я оглянулся и увидел, что возле крайнего дома стоят два конвоира и подле них - небольшая группа заключенных. "А не примкнуть ли мне к это группе?" - сразу мелькнула мысль, и тут же ее перебила другая: "Вот их оставят на этом месте, а потом, когда колонна уйдет, их отведут в сторону и расстреляют..."

Фельдфебель, за которым я едва поспевал, подошел к одному из конвоиров и сказал ему:

"Ефрейтор! Останетесь за старшего. Здесь мы оставим небольшую группу людей, которых будете охранять и привезете потом в Дахау. Я напишу записку, остановите машину и доставите их в центральный лагерь. Остальные пойдут пешком. Идемте, я покажу место сбора."

Я все понял. Надо сейчас же решать, иначе будет поздно. Если бы этих остающихся хотели расстрелять, оставили бы больше конвоиров. Два немца в охране - значит, и в самом деле поедут на машине. Я подошел к конвоиру:

"Господин солдат! Я страшно устал и не могу идти!" "Молчать! Становись в строй и шагай! Ты молодой, а если тебе жить надоело, ты можешь здесь и остаться!" - Нет, с этим я не договорюсь, это видно сразу. Я чуть отстал, пока не поравнялся с фельдфебелем.

"Господин фельдфебель! Я только недавно вышел из ревира и не могу ходить! У меня распухли ноги, смотрите! - Поднял полосатую штанину и показал ему свои опухшие ноги. - Я не могу идти дальше и очень прошу вас оставить меня с группой, которая поедет машиной!"

"Ты же еще молодой, надо идти!"

"Господин начальник! Будьте так любезны! Вы ведь видели мои ноги, с такими ногами я далеко не уйду! Прошу вас, оставьте меня!"

"Ладно, становись сюда!" - и я примкнул к группе людей возле забора.

Колонна продвигалась вперед, и вскоре мимо нас прошли последние ряды заключенных. Фельдфебель дал последние распоряжения конвоирам и пошел догонять уходящих.

Нас осталось шестнадцать заключенных, из которых десять женщины. Некоторое время мы стояли у невысокого забора и ждали дальнейших указаний охраны. Те, видимо, тоже понятия не имели, где мы будем находиться в течение 3 часов, ожидая прибытия транспорта. Ефрейтор зашел во двор большого двухэтажного дома, рядом с которым находилось подсобное помещение, переговорил с хозяином дома, и нас впустили в этот амбар. Там аккуратно, как и положено у немцев, стояли лопаты и грабли, было чисто подметено и убрано. За нами закрыли дверь, но мы попросили оставить ее приоткрытой, и охранник согласился. В это время у амбара стали собираться мальчишки. Они на нас смотрели и переговаривались между собой. И тут мне пришла соблазнительная мысль. Я сказал мальчикам:

"Ребята! Сходите к вашим мамам и спросите, может быть осталось какие-нибудь съестные остатки после обеда. Может, немного супа или других продуктов. Принесите нам, ребята, мы очень голодные и будем вам благодарны!"

Мальчишки переглянулись и один, видимо, главарь, сказал:

"Пошли, что-нибудь достанем!" - На секунду он задержался, подошел к охраннику и спросил: "Господин ефрейтор! А можно принести еду заключенным?" - Тот подумал и разрешил.

Пацаны разбежались, а через несколько минут появился первый из них. Наш ангел-спаситель в коротких штанишках и светлой рубашке держал большую миску, на 2/3 наполненную настоящим теплым домашним супом. Нам разрешили принять этот бесценный груз, и все мы расселись на полу амбара вокруг этой миски. Каждый достал свою ложку, с которой не расставался ни при каких обстоятельствах. Не прошло и двух минут, как миска оказалась пустой. Мы вернули тару малышу, тут же подошло подкрепление. У одного было несколько кусков хлеба, у другого - старые засохшие белые булки. У нас даже потекли слюнки: настоящий хлеб и настоящая булка, пусть хоть прошлогодняя, мы их давно в глаза не видели. А когда один из посланцев принес в чайнике теплый кофе, у нас получился пир на весь мир! Рассевшись на полу, разложили на полосатом халате всю нашу добычу и стали делить ее на равные части. Это был труд в свое удовольствие! И вдруг наш конвоир крикнул нам из-за двери амбара:

"Эй, вы! Вам тут селедку принесли! Ешьте!" - И в самом деле, появился светловолосый мальчик с застенчивой улыбкой, в руках он держал две настоящие селедки и кусок хлеба. От радости мы чуть не расцеловали паренька. Одна из женщин попросила у конвоира перочинный нож и тот, не раздумывая, протянул ей складной нож. Повезло нам на охрану! Быстро обе селедки и хлеб были разрезаны на 16 равных частей, и начался обед.

Рядом со мной сидел югослав, он облизывал пальцы и громко чмокал. Я обсасывал косточки от селедки и, прикрыв от удовольствия глаза, вспоминал, как в мирное время мы ели селедку с картошкой. Селедка была заправлена луком, уксусом и полита маслом.

После селедки каждому досталось по кусочку белой булки и немного сладкого кофе. Нам казалось, что мы сидим в первоклассном ресторане и едим блюда, приготовленные по спецзаказу. Было замечательно приготовлено, вокруг нас были официанты в белых рубашках с бабочками и салфетками, переброшенными через руки. Хорошо...

Вместо ресторанного стола на земляном полу лежал расстеленный лагерный халат, вместо официантов у дверей амбара стояли конвоиры в зеленых мундирах, а вместо салфеток у них - винтовки...

От такого солидного обеда у меня появились дополнительные силы и ощущение, что я способен твердо стоять на ногах.

У нас давно не было никакого сомнения, что Швейцария - это блеф, а эвакуируют нас именно в Дахау. Вскоре появился большой автобус, и ефрейтор остановил его. Водитель пытался возразить: автобус переполнен. Ефрейтор вытащил бумажку и махал ею перед носом шофера. Вмешался эсэсовский фельдфебель, сидевший в автобусе, мол, нет мест и все тут. Мы почувствовали угрозу идти пешком до Дахау и также стали просить взять нас в автобус. Общие уговоры помогли, и нам дали команду влезать в автобус. С трудом удалось нам утрамбоваться, и, полустоя, полузависнув в воздухе, мы двинулись по направлению к лагерю Дахау. Дышать было нечем, но мы ехали! Проделав около 10 километров, мы увидели на большой поляне возле дороги нашу колонну, с которой расстались днем. Они расположились на ночлег, а мы, не останавливаясь, двинулись дальше.

"Хорошо, что я остался, - мелькнула мысль, - а то может быть валялся бы где-нибудь на обочине с простреленной головой..."

ДАХАУ

Проехали еще несколько десятков километров. Один из конвоиров спросил, сколько еще осталось ехать. "Около 8 километров", - последовал ответ, и тут же автобус резко затормозил. Пятеро эсэсовцев в черных шинелях придирчиво проверяли документы водителя и старшего охранника. Выяснив все, эсэсовцы разрешили автобусу следовать дальше. Вскоре - вновь шлагбаум и снова проверка документов. Шарфюрера вызвали из автобуса в сторожевую будку. Вернулся он в сопровождении молодой медсестры, пропустил ее вперед в автобус, освободил для нее место, и мы поехали дальше.

Вскоре появился город. Это был Дахау, районный центр. Возле города нас опять остановили и, увидев, что везут заключенных, пропустили дальше. Стемнело. Проехав город, мы стали подниматься в гору. На вершине горы находился концлагерь Дахау.

Лагерь занимал площадь примерно около одного квадратного километра, вокруг лагеря находился эсэсовский городок, в котором жила охрана, были склады и мастерские, площадки для военных занятий, казармы, клубы. Таким образом, вокруг самого лагеря кольцом находился лагерь охраны.

Мы проехали городок, и человек в стальной каске поднял очередной шлагбаум, преграждавший нам путь. Стало совсем темно, зажгли фары, и мы увидели вдали высокие серые каменные вышки с яркими прожекторами. Фронт был где-то рядом, а в лагере горели прожектора. Немцы не боялись, что лагерь будут бомбить: американские самолеты, почти ежедневно пролетая над лагерем, так ни разу и не выстрелили. А город Дахау лежал во мраке.

Автобус подъехал к огромным лагерным воротам, которые были сварены из толстой арматуры и окрашены в светло-коричневый цвет. Они были как бы вмурованы в двухэтажный дом. У ворот стояло несколько эсэсовцев, а сверху огромными буквами было выведено: "АРБАЙТ МАХТ ФРАЙ" (работа делает свободным). Ворота открылись, и автобус въехал прямо на территорию лагеря, основанного 27 марта 1933 года. Все, кроме шарфюрера, вышли из автобуса. Мы оказались в одном из первых концлагерей Германии. Это было 24 апреля 1945 года, за 5 дней до освобождения лагеря.

За неделю до нашего прибытия в лагерь комендант Вайс получил шифрованную телеграмму от Гиммлера о том, что ни один заключенный не должен попасть живым в руки союзнических войск. Предлагалось эвакуировать из лагеря в первую очередь русских и немецких коммунистов в сторону Альп и по дороге уничтожить их. Когда мы приехали в Дахау, уже началась эвакуация русских.

Нас пересчитали, и лагерный капо погнал нас в баню. Спустившись по ступенькам вниз, мы очутились в большой раздевалке. Подошли двое здоровых красномордых капо с повязками на рукавах:

"Раздеваться догола! Все вещи оставить здесь, кроме обуви! С собой взять только обувь, больше ничего! Если найду что-нибудь лишнее - получите вот этой штукой!" - В руках мелькнула нагайка.

Мы разделись, и я быстро снял свое сокровище - 2 фотокарточки в тонком кожаном футлярчике - и подсунул под подкладку в деревянном башмаке. Но вышел капо и сообщил, что мыться будем только утром, так как нет теплой воды. Едва мы прилегли на деревянные скамейки спать, завыли сирены воздушной тревоги. В лагере ничего не изменилось, в окна мы видели, как эсэсовцы спокойно прогуливаются по лагерю. Прямо над лагерем проносились американские самолеты. Ни выстрелов, ни взрывов. Это было больше похоже на зловещую игру, нежели на настоящую воздушную тревогу. Сирены провыли отбой. Как всегда хотелось кушать, вновь вспоминался сегодняшний обед...

... За колючей проволокой Дахау борьба с фашистами началась давно, практически с первых дней создания концентрационного лагеря. После прихода к власти Гитлера сюда были брошены немецкие антифашисты, открыто боровшиеся с коричневой чумой. Тысячами они гибли здесь и были сожжены в больших печах крематория. Когда началась вторая мировая война, борьба не только не прекратилась, но разгорелась с еще большей силой. Прибыли первые партии советских военнопленных, польские и югославские партизаны. Сразу по прибытии они организовывались в группы. Фашисты принимали контрмеры: многие из узников были завербованы гестапо и, находясь на лагерных должностях, жили по сравнению с остальными совсем неплохо. За передаваемую ин формацию они были хорошо одеты и почти всегда сыты. Это считалось большим счастьем, голод - это страшная вещь, и за кусок хлеба некоторые были готовы на все. Немецкое командование до последнего дня своей власти старалось держать узников в своих руках. Фронт совсем рядом, советские войска стоят под Берлином и крах "непобедимого Третьего Рейха" неизбежен, а немцы держатся как обычно: идет планомерная эвакуация заключенных и в то же время прибывают узники из других рабочих лагерей. Вокруг концлагеря были немецкие заводы, на которых также работало много заключенных. Старались трудиться для вида, где только была возможность - саботировали: ломали станки, портили инструмент. Гестаповцы за это били и расстреливали, но саботаж не прекращался. Уже после освобождения мы узнали, что в лагере были радиоприемники, а также велись устные "радиопередачи" - передача из уст в уста фронтовых новостей. Моральная поддержка, связь с внешним миром - это было второй пищей для узников...

...Как зеницу ока берег я свои башмаки, в которых оставались фотокарточки. Пронеся через контроль, все время наблюдал за ними.

Женщин держали отдельно от мужчин, эсэсовцы бдительно следили за разделением полов. И несмотря на это бывали одиночные случаи "стыковок". Основная же масса заключенных мечтала о куске хлеба и свободе.

В душе было сыро и прохладно, вода была то теплой, то холодной. Едва начали мыться, как подача воды прекратилась и вовсе. Нас выгнали из душа и стали выдавать "новую" одежду. Мне выдали серую бельгийскую куртку, узкие брюки и полосатую шапочку, на белье стоял штамп немецкой пехоты. К серой куртке был пришит красный треугольник, кто-то уже носил до меня эту куртку. Надевая башмаки, я вынул оттуда фотографии и быстро спрятал их в карман.

Нас построили на огромной лагерной площади. Рядом с баней была большая кухня, где готовили обеды для целой армии заключенных. Возле кухни стоял фургон на колесах, в который грузили хлеб и от которого шел одурманивающий запах. В охране фургона стояли капо и старосты блоков с нагайками в руках. В то время как нас пересчитывали, один из наших - русский парень - увидел своего товарища на фургоне.

"Сергей!" - крикнул он.

Сергей бросил взгляд на капо, увидел, что за ним не следят, схватил булку хлеба и бросил с фургона к нам. В долю секунды на эту булку кинулись 50 голодных ртов. Батон быстро переходил из рук в руки и пока капо опомнились, хлеб растаял. Я проглотил маленький кусок хлеба, и мне показалось, что это был великолепный бисквит. Тут же над нашими головами засвистели нагайки, несколько капо подскочили к нам и стали избивать всех подряд - так они доказывали свою преданность немецкому командованию.

Было совсем рано, когда мы двинулись в путь. На траве еще лежал утренний иней, было прохладно. Впереди нашей небольшой группы шел староста блока. На повязке, поверх хорошего костюма, значилась надпись: "Блок- эльтестер N 30". По центру лагеря тянулась длинная и широкая асфальтированная улица. По сторонам были посажены деревья и клумбы с цветами. По обе стороны дороги стояли деревянные, окрашенные в зеленый цвет, длинные бараки. На каждом из них был свой номер. В первых лагерных блоках были больницы - ревиры. Больных было очень много, тиф буквально косил людей. В открытые окна ревиров были видны сплошные трехэтажные нары с такими же, как и мы, скелетами. Так мы прошли вдоль всей лагерной улицы, впереди виднелся забор, а рядом с ним - теплица. Там выращивали ранние овощи, разумеется, для начальства. Мы остановились возле крайнего углового блока с номером 30. У входа над воротами висела табличка - череп и кости с надписью: "Внимание! Карантин! Внимание! Заразные болезни!" Внутри дворика между блоками 28 и 30 сидели на асфальте худые страшные люди, полураздетые, со стрижеными головами. Нас завели во двор, и мы прошли вдоль блока до последних дверей. Староста блока дал команду остановиться и приказал старосте палаты пересчитать и составить список всей группы по номерам заключенных. По окончании переписи нас предупредили о безукоризненном исполнении всех требований всех старост и направили в дверь, откуда шел специфический запах. Прямо из коридора попали в умывальник. Стены и пол здесь были выложены белой керамической плиткой, а весь угол был завален человеческими трупами. В первую минуту я даже растерялся - штабеля человеческих трупов в чистой белой комнате. У многих трупов на теле были большие синие пятна, то ли от побоев, то ли от болезней. У многих были открыты глаза, и они, казалось, молили о пощаде. И - обвиняли. Крематорий работал в три смены, печи не успевали остывать, подвозили все новые жертвы. Печи не разбирали ни пола, ни национальностей. А еще говорили, что до войны за кремацию антифашистов с их родственников взимали оплату, нынешним жертвам чрезвычайно "повезло", их сжигают совершенно бесплатно.

В Дахау были собраны люди из многих стран мира, представители почти всех национальностей. В основном это были евреи и политзаключенные, которые носили на груди красные треугольники. Я встречал заключенных с номерами, превышающими 250 тысяч - более четверти миллиона людей прошли через Дахау, и только одна десятая из них смогла выжить. Они прошли через ад, созданный "самой цивилизованной нацией в мире".

К чему только человек не привыкает! В первый день, увидев груду человеческих тел, я, как и многие, испугался. В дальнейшем мы заходили ежедневно умываться, а кое-кто - и докурить брошенный окурок, и видеть трупы стало нам уже привычно. Каждое утро, после проверки, из палаты выносили очередную партию и складировали в освобожденном накануне углу. У кого не был наколот номер, писали его прямо на груди химическим карандашом.

В палате стояли 3-х этажные нары с узким проходом между ними. Я устроился на среднем ярусе (сегодня утром оттуда унесли труп голландца). Сосед слева, также из Голландии, был в подавленном настроении. Он мне сразу пожаловался на свою жизнь:

"Меня арестовали в 1943 году и с тех пор - только тюрьмы и концлагеря. Несколько раз пытался передать записку или хотя бы устный привет домой, но пока ничего не выходит..."

Во двор между блоками втолкнули фургон на резиновых надувных колесах. В оглобли этого фургона были запряжены люди в полосатых куртках. Наверху стояли канистры с теплым кофе, рядом лежали буханки хлеба. Вокруг фургона стояла охрана. Староста палаты с помощниками принимали хлеб, считали и запирали его в кладовой. "Возилы" расстилали огромный брезент на площадку платформы и укладывали на него трупы из умывальника.

Когда фургон с трупами увезли, стали раздавать завтрак. Каждый по очереди показывал свой номер писарю, тот ставил галочку, и в алюминиевую миску наливали немного черного кофе. Другой раздатчик давал порцию хлеба и крошечный кусочек маргарина. Паек в мгновение проглатывался, ибо бывали случаи, когда хлеб из рук выхватывали и исчезали, как привидение.

На работу мы не ходили, наш тридцатый блок был карантинным. Из немецкого командования к нам никто не заходил, от нас также никого никуда не пускали - все боялись тифа. Несмотря на различные меры, болезнь прогрессировала. Люди спали, вплотную прижавшись друг к другу, было тесно и душно. Те, кому не было места на нарах, спали на полу. В 40-метровой палате разместили более 250 человек. Нас испытывали на выживаемость, и нам только и оставалось - ждать, что же придет раньше: свобода или смерть. Фронт был совсем близко, и мы буквально считали часы. Через две ночи по прибытии в Дахау умер мой сосед, поляк. Я не знал ни его имени, ни фамилии. Слышал, что он из Познани, провел 4 года в концлагерях, оставил жену и детей. Совсем немного не дотянул...

Все чувствовали, что это последние дни ада, атмосфера ожидания перемен царила среди заключенных. Но в лагерном распорядке никаких изменений не было. Все службы работали четко. Ежедневные поверки, после них садились на асфальт и ждали. Окружал нас четырехметровый забор из колючей проволоки, опоясанный голым проводом под высоким напряжением. За забором - канава с водой, а за ней - снова ряды колючей проволоки. По периметру - трехэтажные сторожевые вышки с охраной и пулеметами. Когда же это кончится?

Темнело, я вышел во двор. Ко мне подошел человек, и я сразу узнал его. Это был тот самый парень, который накануне убегал от капо и столкнулся со мной. Я тогда понял, что ему грозит опасность и набросил поверх его серого пиджака свой полосатый халат. Махнув мне рукой, он быстро скрылся.

"Как звать тебя?" - спросил он меня. Я ответил.

"Спасибо, браток! Выручил ты меня тогда! Держи!" - он снял с себя мой халат, вернул мне и пошел дальше.

В кармане я обнаружил небольшой бумажный сверток. Развернув его, увидел кусочек хлеба, завернутый в листовку. От руки было написано:

"Фронт приближается! День освобождения близок! Немецкое командование приказало уничтожить лагерь! Организовывайте группы сопротивления! Смерть фашистам! Товарищи узники Дахау! Боритесь за свою свободу!"

Эту листовку прочитала вся наша палата. Уснули мы в тот вечер поздно... Рано утром я проснулся и хотел повернуться на другой бок. Мы лежали на жестких нарах плотно друг к другу, и когда хотелось повернуться, надо было будить соседа. Я толкнул голландца, но он не пошевелился. Только сейчас я рассмотрел его мертвенно-бледное лицо и чуть приоткрытый рот. Он не дышал. После подъема на нарах осталось еще несколько человек. Они, как и мой сосед-голландец, не знали, что эта ночь была последней перед освобождением.

Как обычно, построились на поверку. Было прохладное утро, и все ежились и прижимались друг к другу. Нас пересчитали, записали номера. Заехал в ворота фургон с хлебом, и вдруг мы услышали вой сирены. Это была не обычная сирена воздушной тревоги, а, как говорили немцы, "панцер-аларм" - танковая тревога. Это означало, что в Дахау начались танковые бои. Это было 29 апреля 1945 года, 10 часов утра. Под треск пулеметов я получил последнюю лагерную порцию хлеба. Еще через несколько минут на вышке, где всегда сидели эсэсовцы, вдруг появился белый флаг, сделанный наспех из нижней рубашки. Они наконец-то поняли, то проиграли окончательно и с поднятыми руками ожидали дальнейшей своей участи.

СВОБОДА

Временами потрескивал пулемет, раздавались одиночные выстрелы, а мы ходили в возбужденном состоянии и не знали что нам делать. Француз что-то говорил мне на своем языке и указывал пальцем на угловую вышку. В этот момент я увидел, как был сброшен с вышки пулемет прямо на огороды. Вдоль забора шел мужчина в гражданском с винтовкой и вел, подталкивая, эсэсовца. Это был первый фашист, которого я увидел с поднятыми руками. Всюду бегали люди и кричали:

"Рвите проволоку! Ура! Ура! Да здравствуют свобода!"

Мы заразились их активностью, начали рвать проволоку и ломать забор, разделявший 28-й и 30-й блоки. Доски отнесли для перекрытия рва между проволочными заборами. На одной из вышек фашист не сдавался и продолжал отстреливаться. Через несколько минут сверху полетело тело в зеленой форме СС вместе с пулеметом. Люди кричали и плакали от радости.

На центральной улице я столкнулся лицом к лицу с первым увиденным мной американским солдатом. Он был в костюме цвета хаки, с винтовкой в руках и жвачкой в зубах. И ничего воинственного в его виде - скорее турист или артист. Дело шло к обеду, но обедом и не пахло. Я остановил его и собрал воедино все свои знания английского:

"Господин солдат, у вас есть хлеб?" - тот внимательно посмотрел на меня, перебросил жвачку с одной щеки за другую и на чистом английском покачал головой. А вместо хлеба протянул пачку сигарет "Кемел". Я тут же бросился искать, где бы обменять табак на хлеб.

Еще с каунасского гетто я представлял себе в мечтах тот день, когда я вновь смогу стать человеком, когда стану свободным. И никто не станет кричать на меня, бить и смотреть на меня сквозь прицел винтовки.

Возле углового блока стояли 2 американца, и я на уже привычном английском спросил, есть ли у них хлеб. Последовал вопрос на вопрос о моем знании языка, и я гордо похвастался хорошей учебой в школе. Далее они спросили о моей национальной принадлежности и о том, сколько мне лет и сколько из них я слоняюсь по лагерям.

"О! Проклятие! Целых четыре года! А еще нету и 19 лет!" - но я продолжал гнуть свою линию: "Так что у вас есть покушать?"

Один из солдат достал аккуратно завернутую сухую галету, а другой протянул мне небольшую пачку в цветной обертке - жвачка! Ее я положил в карман и впился зубами в твердую, как фанера, галету. Поблагодарив, побежал дальше. Поток людей вынес меня за территорию лагеря. Я бегал туда-сюда и не знал куда деваться. Чувствовал, что устал, болели ослабевшие ноги. Время приближалось к вечеру, позади остался обеденный перерыв без обеда. Ужасно хотелось есть, кухня была закрыта, а чтобы бывшие узники не расхватали продукты со складов, возле кухни и кладовок стояли американские часовые. Даже стало обидно: я свободен, но голоден, какая же это свобода?

Возле одного из лазаретных бараков поднялся шум. Полосатая толпа тащила какого-то светловолосого мужчину в концлагерной одежде. Он прикрывал голову от ударов, которые на него сыпались со всех сторон.

"Бейте этого гада! Ишь, фашист проклятый, думал, не узнаем! Убить его мало! Дай ему как следует!" - Эсэсовец надеялся, что ему удастся скрыться от возмездия, переодевшись в одежду узника, но был быстро разоблачен. Когда с него сняли куртку, на левой руке у него оказалась эсэсовская наколка - специальная татуировка, которой метили отборные войска. Долго еще била разъяренная толпа фашиста, пока американские солдаты не унесли то, что от него осталось. Свободный, но еще полуголодный, я отправился на ночлег обратно к себе в 30-й блок, забрался на свои нары и долго не мог уснуть...

Утром нас опять построили и пересчитали. Такова уж была традиция лагерной жизни. Но выглядело на сей раз все иначе - возбужденное настроение, улыбки и радость на лицах. Староста нашего блока в своем костюме с повязкой на рукаве выступил перед строем:

"Свободные граждане, поздравляю вас с наступившей свободой! Спустя несколько дней каждый из вас сможет поехать к себе на родину! Питаться это время будете в своем блоке. Пока же сообщаю, что из-за поломки кухонных котлов! горячей пищи сегодня не будет. Но на каждого из вас выделено! по 500 граммов хлеба и по банке мясных консервов."

Последние слова были встречены криками: "Ура! Да здравствует свобода!"

Шутили по любому поводу, лишь бы не дать угаснуть тому порыву радости, что охватывал нас уже сутки. После поверки нас распустили и мы пошли бродить по лагерю. Только сейчас я смог рассмотреть, что такое концлагерь Дахау. Я обошел по периметру несколько раз весь лагерь, осматривал все постройки, встретил тысячи людей разных возрастов, национальностей. Лагерь кишел, как муравейник. Прибыла сначала французская военная миссия, затем бельгийская. Они стали регистрировать, лечить, ухаживать за своими соотечественниками. Кроме того, в этот день - 30 апреля - началась подготовка к завтрашнему празднованию первомая. Готовились с энтузиазмом, но не многим посчастливилось провести праздник на должной высоте. Я знал давно, но нас также предупреждали - нельзя давать большую нагрузку голодному желудку. Это и погубило многих. В этот день выдали усиленный обед. Каждый получил большой кусок хлеба и большую 800-граммовую банку жирных мясных консервов. Сотни, тысячи людей сразу съели выданный им паек - консервы и хлеб. Многим было и этого мало, доставали, меняли на сигареты различные продукты и ели. Истощенные желудки, годами не видевшие жирного мяса, переполнились. Люди от боли катались по полу, держались за животы и проклинали все на свете. Было назавтра два десятка смертей от отравлений и заворотов кишок.

Лица людей были радостные от свободы и перекошенные от боли в животе, словом, и смех, и грех. Каждый день приносил нам новости с фронтов, советские войска стояли у ворот Берлина, войска союзников смыкали кольцо. Немецкая военная машина разваливалась, но фанаты из отборный частей СС продолжали стрелять и не собирались сдаваться.

На большой площади состоялся праздничный митинг. Выступали бывшие узники многих национальностей, размахивали руками, радовались и плакали симпровизированной трибуны, восхваляли освободителей и проклинали фашистов, показывая на высокую трубу крематория, поглотившего многие тысячи человеческих жизней. Старый седой француз возле меня стоял и пел "Марсельезу". Повсюду пестрели непонятно откуда появившиеся многоцветные флаги. За всем этим с любопытством наблюдали американские солдаты.

"Мы никогда не забудем наших братьев и сестер, отдавших свои жизни в борьбе против фашизма, - выступал высокий, худой чех, - и сегодня мы даем торжественную клятву, что посвятим всю свою жизнь борьбе против фашизма, расизма и войн. Клянемся, товарищи! Клянемся!"

Несколько секунд над площадью зависла тишина. Все смотрели на оратора, на его фигуру, как бы высеченную из мрамора. Говорил он на немецком языке, громко и отчетливо. После его слов мурашки пробежали по телу.

И вдруг весь лагерь, как огромный шквал, вдохнув в себя воздух, выпалил: "Клянемся! Клянемся! Клянемся!" - В ушах стоял звон, я присоединил свой голос к голосам многих тысяч бывших заключенных и сквозь овации слышал учащенное биение своего сердца.

Вот и окончились наши муки. Со временем все это станет историей, а сейчас - те самые минуты, которых мы ждали казавшимися вечностью годы.

Жил я пока еще в своем блоке. В тот же день стали собираться в дорогу французы, приехали за ними в лагерь автобусы. Медсестры с французскими флажками на груди ходили между вчерашними узниками, дарили всем улыбки. Сосед-француз получил посылку со сладостями, пару конфет перепало и мне. Но свобода была слаще конфет...

Кормить стали хорошо. Дни стояли теплые, самое лучшее время, время надежд и весны - май. Это был особенный май, деревья казались зеленее обычного, небо чище и прозрачнее, чем всегда, и будущее зовет и манит.

Прошла неделя, людей в лагере становилось все меньше. Уехали французы, бельгийцы, голландцы, румыны, греки, болгары. Собирались уезжать югославы, начали и мы готовиться. Хотя что нам было готовить - все мое ношу с собой. 8 мая мы узнали о том, что в Потсдаме подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии. Люди ходили по центральной улице с улыбками на лицах и радостным блеском в глазах.

В этот день нам выдали усиленный паек - по 100 граммов повидла, меда и маргарина. И все было бы хорошо, если бы под вечер я не почувствовал себя плохо. Когда ко мне подошел американский военный врач, я ему сказал, что меня тошнит и сильно болит голова. Термометр показывал 39.8 градусов, выступил холодный пот. Врач дал мне таблетку, сделал укол и уложил спать. Наутро я встал и как будто все прошло.

Сколько радости и улыбок было в этот день! На стенах были вывешены информационные листки о разгроме немецких войск, о Победе. На центральной улице Дахау стояло несколько американских машин, возле одной из них собралась группа людей. Они беседовали с негром-шофером, удобно положившим ноги в коричневых высоких ботинках на руль. Он жевал жвачку, периодически перебрасывая ее с одной стороны на другую. Лицо его было настолько черным, что, казалось, его кто-то тщательно вымазал сажей. Лишь блестели его темно-коричневые глаза да сверкали белые, как снег, зубы. Он улыбался.

И тут подошел я. Английский из меня так и рвался наружу, и на мой вопрос, есть ли у него жена и дети, шофер радостно ответил:

"О, парень! Да ты немного говоришь по-английски! Это хорошо! Я пытаюсь с ними поговорить, но ничего у меня не выходит." - Он полез в нагрудный карман и вытащил оттуда красивый позолоченный медальон. Открыв крышечку, показал нам фотографию своей жены - молодой негритянки с ослепительной белозубой улыбкой на устах. Выдержав паузу после произведенного впечатления, водитель перевернул медальон и открыл вторую крышечку. Там был снимок маленького негритенка с курчавыми волосами.

Я вынул свои фотографии и показал ему. С удивлением негр ткнул пальцем и спросил, не я ли на снимке, а после утвердительного кивка покачал головой: раньше ты был моложе и толще, вот что делает война с людьми. А еще он добавил, что у него брат погиб на войне...

А дальше получилось вот что. К автомашине подошел незнакомый русский парень, и увидев шофера-негра, громко воскликнул:

"Ребята, а что это он такой черный!"

Негр попросил перевести, и я, недолго думая, перевел:

"Этот парень говорит, что вы черный человек!"

В мгновение его лицо изменилось, со злостью была выплюнута жвачка, он тихо выругался и крикнул:

"Уходите отсюда! Быстро!"

Я вначале растерялся: вроде нормально разговаривали. Ребята стали медленно отодвигаться от машины, а шофер так разозлился, что схватился за кобуру пистолета. Продолжая ругать нас, он быстро завел машину и отъехал в сторону. Я понял, что нанес оскорбление человеку, хотя всего лишь дословно перевел то, что было сказано. Да и откуда мне было знать, что "черный человек" это ругательство, а не цвет кожи. Осторожнее надо быть со словами.

В эти теплые дни мы ходили по лагерю с улыбками и рисовали себе картины будущего, представляли встречи с родными. Как там где сейчас? Как будет дальше, куда меня отправят - полный туман.

...Мы пошли осмотреть крематорий концлагеря. Жутко и страшно становилось, когда мы видели в остывших печах недогоревшие черепа и кости людей.

Пепел повсюду лежал толстым слоем, даже на колючей проволоке вокруг здания. Серый пепел въелся в кирпичные стены, осел на высокой трубе. Здесь мог бы быть и наш пепел, но нам повезло больше. Не дай Бог когда-нибудь людям пережить то, через что прошли мы...

В один из дней в лагерь приехал американский раввин на "Джипе" с шестиконечной звездой на крыльях автомашины. На большой площади состоялся траурный митинг и поминальная молитва по миллионам погибших евреев во время войны. Раввин был молод, ему не было и сорока лет. Поверх военной куртки он набросил на себя талес, взял в руки тору и начал получитать, полупеть молитву в память евреев, погибших в концлагерях и гетто. Люди плакали. Не было ни одной еврейской семьи, в которой не потеряли бы кого-то из родных или близких. Конечно, были жертвы у всех народов Европы, куда ступала нога фашистов, но не было другого такого народа, как евреи, уничтожавшегося с такой беспощадностью. За что?

Отправка из лагеря производилась ежедневно. Разъехалось большинство бывших узников из Западной Европы, а всех граждан СССР перевели в прежние эсэсовские казармы. Мы собрали свои пожитки и перешли на новое "место жительства". Это были одноэтажные кирпичные дома, в комнате у каждого была своя удобная кровать и набор постельных принадлежностей. И когда впервые за долгие годы я лег спать в нормальную кровать, с двумя мягкими матрасами и пуховой подушкой, сон не шел. Все казалось, что утопаю, что голова проваливается. Как трудно привыкать к чему-то, даже если это несравнимо лучше того, что было!

Кормили нас теперь совсем хорошо. В обед давали густой макаронный суп с мясом, хлеба можно было брать, сколько захочешь, но привычка оставалась - глаза разбегались от вида еды, и казалось, что не бывает столько продуктов, чтобы накормить досыта человека.

Опухоль с ног начала постепенно сходить, силенок стало побольше, но я еще был слабоват для нормального человека. Как-то лежал после обеда и размышлял о поездке домой, о встрече с родными, о будущей жизни. Зашли несколько парней с мешками. Один из них вытащил кусок копченого сала, другой - десяток яиц. Из разговоров я понял, что все это они достали в деревне. "Не может быть, чтобы они добыли, а я нет", - подумал я. Назавтра одолжил я рюкзак и отправился в путь. Американские солдаты у ворот лагеря играли в бейсбол и даже не посмотрели в мою сторону. Был я в гражданской одежде, которую мне подарили отъезжающие товарищи по лагерю. Получил от них и кожаные ботинки, хотя и стоптанные, но удобные.

Я шел по дороге и оглядывался. Ощущение постоянного присутствия кого-то за спиной еще долго не оставляло меня.

Казалось, вот-вот конвоир подтолкнет прикладом. Слава Богу, пришло время отвыкать от унизительных привычек.

Впереди показалась деревня, красивые домики с палисадниками. Особенно не мудрствуя, я завернул в первый же дом. У порога меня встретила толстая немка. Поздоровались. Она, посмотрев на меня, сразу поняла откуда я такой взялся. Поняв, что цель моего визита - пополнение запасов пищи, она принесла небольшой кусок сала, пяток яиц и немного крупы. Поблагодарив, я тем же путем вернулся в лагерь. Казалось, силы начинают быстро прибывать. Но тут случилось непредвиденное.

Со дня освобождения прошло уже более двух недель и неделя - после Дня Победы. Изредка у меня кружилась голова, думал, что от общей слабости. Но 15 мая после обеда началась вдруг острая головная боль. Сделав несколько шагов по комнате, я едва не потерял равновесие. Стало душно и сжало, как клещами, горло. Я успел что-то пробормотать соседу, тот понял и позвал ребят. Меня уложили и быстро вызвали врача. Спустя несколько минут в комнату вошел негр-врач и медсестра. Бегло осмотрев, меня вывели во двор, усадили в машину с красным крестом и повезли куда-то. По дороге прихватили еще нескольких больных и вскоре всех нас доставили в лазарет. Но перед тем, как пустить нас туда, завели в баню, а затем выдали чистое белье и больничные халаты. Далее была регистрация, и, помню, я даже пытался в отсутствии переводчика вновь блистать знанием английского. Наконец, фамилии переписаны, меня уложили в кровать, перед глазами замелькали лица, картины детства, и я провалился в небытие...

В лазарете было душно. 10 дней подряд у меня не спадала высокая температура. Над кроватью висит табличка, на которой отмечено, что в один из дней она доходила до цифры 40,5. Много раз, очнувшись, я находил под языком термометр, а однажды чуть не раздавил его зубами. Голова кружилась, не хотелось ни есть, ни говорить. Вначале я думал, что это обычная тяжелая простуда. Соседи по лазарету раскрыли мне "секрет", что у меня самый что ни на есть тиф. После 12 дней температура все же спала. Перед войной я смотрел французскую кинокомедию, в которой герой фильма перед соревнованиями проходит медосмотр. Врач засунул ему в рот термометр, тот его быстро прожевал и выплюнул. Теперь, когда мне чуть ли не каждый час вставляли в рот градусник, мы смеялись как тогда, вспоминая фильм.

Еще лежа в кровати я отпраздновал свой день рождения. 3 мая 1945 года мне исполнилось 19 лет. Друзья по несчастью поздравили меня, принесли угощение. "Немалый жизненный опыт мне удалось скопить, - думалось про себя, - пора бы уже начать жить по-настоящему. Вот бы только найти всех своих..."

Когда мне разрешили вставать с постели, я "выползал" во двор, садился на скамейку и слушал рассказы о том, что происходило в Дахау. Я узнал, что на чердаке дезинфекционной камеры был спрятан радиопремник. Ребята часто слушали Москву, и по цепочке передавалась так необходимая нам информация. Была создана подпольная концлагерная организация, одним из руководителей которой был генерал Вишневский. А тем временем стала работать в три смены фабрика смерти. В крематорий возили фургон за фургоном, когда не хватало места внутри - перевозили трупы на крышах.

В каждой стране остались живые свидетели безумия Дахау. Не успел комендант Вайс выполнить приказ Гиммлера: не оставить ни единого свидетеля. Свидетелей осталось много. И я, как один из них, взываю с этих страниц: ЛЮДИ! ПОМНИТЕ!! ЭТО БЫЛО!!!

Все чаще слышались слова "Вот если бы не война...", и люди делились своими воспоминаниями и планами на дальнейшую жизнь.

В начале июня приехали представители советской военной администрации, и майор с новыми блестящими погонами регистрировал всех из Союза. Мне выдали немецкие войлочные ботинки, солдатскую куртку и брюки. Я все это надел и испугался - вылитый эсэсовец! Нет, мне это не подходит. В тот же день я эту одежду променял на старый гражданский костюм и еще крепкие туфли.

Вот и завершились годы страданий и страха. Настали дни, когда меня вновь стали звать по имени, а не по номеру, хотя этот номер я не забуду никогда. Он у меня крепко-накрепко "выгравирован" на левой руке. И иногда, особенно летом, когда надеваю рубашку с коротким рукавом, взгляд невольно задерживается на этих памятных цифрах. И память возвращается...

ВСТРЕЧА

Впереди была Свобода. После стольких лет! Я еще никак не мог привыкнуть и по новому ощутить это чувство, а тут еще тиф. В первый послевоенный день рождения, 31 мая 1945 года, меня полуживого, полуздорового поздравили с 19-летием немецкие медсестры и американские врачи и принесли 2 порции обеда. Через несколько дней я уже мог выходить на улицу, греться на солнышке. А еще через неделю меня выписали из госпиталя и перевели в лагерь.

Вокруг концлагеря Дахау стояли американские солдаты, в лагере остались русские и немного поляков. Только что уехали югославы, кричавшие напоследок "Да здравствует маршал Тито!" Через несколько дней появился советский майор и кучка офицеров при нем и начали переписывать оставшихся бывших узников Дахау - несколько тысяч человек. Объявили, что в течение трех дней всех отправят домой в Советский Союз. По списку я попал на отправку во второй день и начал свои нехитрые сборы.

"Дети мои! Где бы мы ни были, куда бы ни забросила нас судьба, но если, Бог даст, мы останемся в живых,- мы должны встретиться в Каунасе!" - Я часто вспоминал эти слова, сказанные мамой однажды в июле 1944 года, и сейчас, не зная живы ли мои родные, я обязан был выполнить этот наказ.

Утром на американских грузовиках уехала первая группа бывших заключенных на восток - в советскую зону Германии. После обеда мы с приятелем решили заготовить себе еду на дорогу и отправились в близлежащую немецкую деревню. У местного бауэра (крестьянина) мы выпросили десяток яиц, кусок колбасы и хлеба, все это разделили пополам и, разыскав еще горящий на улице костер и что-то наподобие котелка, стали варить яйца на завтра. И вдруг я услышал: "Борис! Борис!" Мой солагерник Гольдберг бежал к нам, махал руками и что-то кричал.

"Что случилось?" - спросил я.

"Боря, там тебя какой-то парень разыскивает, говорит - срочно!"

Издали увидел я парня с велосипедом в руках, улыбаясь, он смотрел на меня.

"Ты меня ищешь?" - еще не узнавая спросил я.

"Борька, ты меня не узнаешь",- я не верил своим глазам, передо мной стоял мой брат, Зяма. Кинулись обниматься, слегка прослезились и тут же - к расспросам.

"Где папа?"

"Папа жив-здоров, ждет тебя."

"Слушай, завтра я должен уехать с эшелоном в Россию, надо найти маму!"

"Я знаю,- ответил Зяма,- но сейчас мы с тобой поедем к папе и там решим что делать дальше".

"Но я не могу, меня записали на завтра ехать..."

"Никаких разговоров,- отпарировал он,- собирай свои вещи и поехали к папе, все решать будем вместе".

Я пошел в барак, собрал в мешочек своё барахлишко, состоявшее из клетчатой рубашки, каких-то брюк цвета хаки и сандалий, подаренных мне бауэром в одной из немецких деревень, и незаметно, насколько было возможно, вышел из лагеря. Зяма уже поджидал меня на дороге и мы, толкая перед собой велосипед, двинулись в путь.

"Ну и сколько же нам топать?"- из любопытства спросил я.

"Да не очень далеко, около 40 километров, но мы пойдем по главной дороге, по автобану, может быть кто-нибудь подберет..."

Предстояла долгая дорога, и перспектива пройти ее на моих опухших ногах была не совсем светлой, хотя радость встречи с братом и ожидаемая встреча с отцом поднимали настроение. Ехать на велосипеде я не мог, сложил свои вещи на багажник и мы двинулись в путь. Пройдя около пяти километров почувствовал, что ноги стали совсем ватные. Мы свернули в сторону стоящего на отшибе домика и попросились на ночлег. Хозяину, усатому крестьянину, объяснили, что мы из концлагеря, идем на встречу с отцом и нам очень нужно отдохнуть и пополнить запасы воды. В то время немцы, подавленные их проигрышем в войне, старались оказывать всяческую помощь людям, пострадавшим в войне военнопленным, узникам концлагерей - чтобы хоть как-то оправдать себя в глазах американцев, англичан или французов, занявших их территорию. Нам выделили отдельную комнату с двуспальной кроватью и накормили яичницей и кофе. После такого ужина да в мягкую постель, после четырех лет лагерной жизни за это можно все отдать. Но всему бывает конец, и утром, отдохнувшие, мы снова двинулись на встречу к отцу.

...Широкая асфальтированная дорога с разделительной полосой посредине, Берлин-Мюнхен, одна из красивейших дорог в Германии. Мы шли по обочине и время от времени пытались остановить хоть какое-нибудь транспортное средство, едущее в направлении на юг, но тщетны были наши попытки. И только когда силы уже начали помаленьку покидать наши юные тела, нам повезло, остановилась и взяла нас вместе с велосипедом проезжавшая американская грузовая автомашина. Вскоре мы добрались до нужного места, но нам предстояло еще идти 5-6 километров от трассы пешком. Когда цель близка, силы удваиваются, и мы на деревянных ногах по пыльной проселочной дороге, зашагали все быстрее и быстрее.

"Видишь вон ту горку? За ней и находится та самая деревня Вайл, куда мы идем,"- подстегивал меня Зяма.

Из последних сил мы поднялись на взгорье, и перед нашим взором открылись утопающие в зелени красивые домики с красными черепичными крышами. По дороге навстречу нам бежал какой-то человек, и когда расстояние между нами сократилось, я вдруг понял, что это папа. Навсегда я запомнил, как, отбросив в сторону пиджак, я бежал, как в замедленном кино, навстречу распростертым объятиям отца. Папа, дорогой мой! Слезы радости заливали мое лицо, мы долго-долго обнимались и что-то бормотали друг другу.

"Боренька, мальчик мой, наконец-то я тебя нашел! Мы пережили все ужасы, живы, и это главное. А еще главное для нас сейчас - это найти маму, и мы обязательно это сделаем, чего бы это ни стоило."

До домика немецкого бауэра, в котором уже более недели жили папа с братом, было недалеко, но и это расстояние далось мне с трудом. А поднявшись на второй этаж с папиной помощью, я и вовсе свалился в подставленное под меня кресло. Когда я начал рассказывать о том, что недавно переболел тифом и лежал в госпитале, папа сразу предупредил меня:

"Ты, Боря, никому не рассказывай об этом, а то немцы страшно боятся тифа, при одном только упоминании об этом они могут тут же попросить нас отсюда."

Мы долго и подробно обо всем говорили. Приходил хозяин, его жена, еще какая-то женщина, поздравляли со встречей, накормили и напоили. Начало темнеть, это были самые длинные дни в году - конец июня 1945 года. Но самое "ужасное" было то, что после такой тяжелой дороги и сумасшедшей усталости я не мог уснуть. Меня положили на кровать с пуховой периной. На такой я в жизни никогда не спал, а последние четыре года и вовсе провел на нарах. За прошедшую ночь и к нормальной-то кровати не удалось привыкнуть, а тут - полный провал в пух... Так и мучился поти всю ночь, то падая куда-то в пропасть, то взлетая во сне и понимая, что это и не сон, и не бессонница. Не выдержав в конце концов этих мучений, я встал, постелил одеяло на пол и только тогда уснул крепким молодецким сном. Такой я и запомнил на всю жизнь эту странную ночь.

...Мы сидели втроем с папой и братом во дворе дома, утопающего в зелени, и я услышал из их уст историю тех нескольких месяцев, что мы не виделись и ничего не знали друг о друге.

Как я уже говорил, папу с братом увезли из лагеря №1 Ландсберга в лагерь №3, а позже брата - в лагерь №4. Если в лагере №3 люди были работоспособные, то в №4, где был Зяма, уже не работали, а просто лежали и ждали смерти. В ту пору ему было 17 лет, и выглядел он как сухая щепка или скелет, обтянутый кожей. Не способных работать в фирме "Моль", которая строила подземный завод для реактивных самолетов, увозили в другие лагеря, в частности в №4, и называлось это - на полпути к крематорию, к тому свету...

Фронт приближался, американские войска стремительно продвигались с запада и освобождали лагеря. Зяма лежал на нарах, обессиленный, а если и передвигался, то на четвереньках. Немцы решили вывозить эти лагеря подальше от фронта. Ходячие заключенные перетаскивали больных и ослабевших в так называемые телячьи вагоны и бросали их там. Затем из лагеря №3, где был папа, тоже собрали всех и загрузили в вагоны. Эшелон под конвоем эсэсовцев двинулся в путь. Ни отец, ни брат не знали, что они находятся в одном поезде. Спустя несколько часов езды поезд остановился - впереди по ходу поезда американцами был взорван путь. Войска союзников уже находились на видимом и слышимом расстоянии от этого места, и немцы разом побросали свои охранные посты вокруг эшелона и просто разбежались кто куда, ибо поняли, что фронт рядом, и война проиграна.

Несколько минут затишья - никто еще не верил, что наступила Свобода - и громкое нарастающее эхо криков радости окатило близлежащие селения. Люди выбегали из вагонов, обнимались, не зная еще, куда бежать и что делать.

Папа мог ходить на своих ногах, и в этой толпе он увидел знакомого из гетто, который сказал ему, что Зяма находится в соседнем вагоне. Пулей рванул он туда и увидел в дверях моего брата, исхудавшего, страшного и голодного, не имеющего сил спуститься с вагона на землю. Папа с чьей-то помощью помог ему спуститься и попытался поставить его на ноги, но это было бесполезное занятие. Большего, чем ползанье на четвереньках, добиться не удалось. Основная масса людей уже разбежалась в разные стороны, и папа с Зямой в течение трех часов совершали полз-бросок до ближайшей деревни Вайл. Жажда жизни и надежда сделали свое дело, и они постучали в ближайший дом. Немец-хозяин помог им, накормил, предоставил комнату на втором этаже, где они вот уже более недели живут. Благодаря усиленному питанию и уходу Зяма начал ходить. Вскоре хозяин одолжил ему свой велосипед, и брат отправился разыскивать меня. Он объехал несколько лагерей - а их было очень много - никто обо мне ничего не слышал, пока однажды кто-то не сказал ему, что меня видели в центральном концлагере Дахау. И если б он приехал на один день позже, возможно, нам никогда не удалось бы встретиться...

Еще неделю мы втроем пожили в деревне, а затем отец решил ехать в Ландсберг, где находился комитет бывших узников лагерей. На попутном американском грузовике мы за день добрались до города, нашли пересыльный лагерь, и там с радостью встретил своих школьных друзей - Гирша Лурье, Беба Капульского и многих других. Нам выделили временную комнату на несколько человек, питались мы в общей столовой, и там до нас стали доходить самые последние известия. Оказывается, люди уже побывали в Советском Союзе и быстро оттуда вернулись в Германию, так как, по их словам, всех, кто был в лагерях или угнан на работу в Германию, считают изменниками и отправляют в Сибирь. Друзья мои также говорили: не надо ехать туда, надо переждать. Прошло два месяца после окончания войны, мы были на распутье, и наконец папа решил - если уж мы договорились с мамой встретиться в Каунасе, должны туда ехать. Спустя несколько дней мы втроем отправились в далекую и неизвестную дорогу...

ВОСТОЧНАЯ ГЕРМАНИЯ

Советское представительство в Западной Германии оформило документы, и мы сели в поезд. Назавтра мы были в городе Ена, еще через день - в городе Гера, и вот товарный поезд, в котором мы ехали, прибыл на станцию Хемниц (позже - Карлмарксштадт). Это была уже советская зона Германии, и действовала здесь советская комендатура. Папа куда-то на время удалился, и мы с братом ожидали его возле вагона. Вдруг я услышал рядом:

"Ребята, кто из вас знает немецкий язык и хочет работать переводчиком?"

Я обернулся и увидел невысокого седого советского офицера. Куча мыслей в одну секунду прокрутилась в голове. Мне уже было 19 лет. Объявляли, что всем, кому исполнилось 18 лет, нужно служить в армии, а после гетто и концлагеря мне совсем не хотелось воевать с кем бы то ни было или даже стоять на посту, и вдруг - такое предложение...

Замечу, что образование у меня было только 8 классов, но языки я знал. Дома говорили на идиш, и этот язык я знал лучше других. В школе и гимназии учили иврит, литовский и английский. С соседями по довоенной жизни разговаривали по-польски, а русский я учил только один год - с июня 1940 года, когда советские войска вошли в Литву и сделали ее советской, и до начала войны. А вот немецкий я в школе не учил, но в гетто и в лагере мы находились все время под охраной немцев, и молодым не составило особого труда освоить основы этого языка. Алфавит литовский и немецкий почти одинаковый, и я читал газеты на немецком языке. По всему выходило - переводчиком я бы потянул. Дерзнул:

"Я знаю немецкий".

"Вылезай из вагона!" - скомандовал офицер. Выйдя из вагона с мешком, я сразу увидел брата.

"Где папа?" - спросил я его.

"Он куда-то ушел и скоро должен вернуться".

Офицер, услышав это, заторопил:

"Я ждать не могу, быстро пошли к коменданту, я тебя оформлю переводчиком, доложу, что забираю тебя с собой, и думаю, что часа через полтора- два ты вернешься сюда и сможешь проститься."

Я только успел крикнуть брату, что меня оставляют здесь в качестве переводчика, передал привет папе и побежал догонять офицера. По дороге он начал меня расспрашивать - имя, возраст, откуда знаю немецкий.

"Я был в концлагере в Германии, еврей, а по-немецки говорю потому, что за 4 года под конвоем можно многому научиться..."

"Я тоже еврей, - вдруг ответил он. - А зовут меня Яков Абрамович Судакин."

"Вот это да, товарищ лейтенант!"

"Борис, я не лейтенант, а подполковник, ты, я вижу, совсем ие разбираешься в наших званиях. Если два просвета на погонах - это уже высший комсостав."

"Извините, не знал."

Судакин привел меня в комендатуру, представил сотрудникам как нового переводчика и распорядился о выдаче мне талонов на питание и о временном предоставлении места в общежитии при комендатуре. Мне тут же дали направление в общежитие, и мы с Судакиным пошли к коменданту оформиться. Прождали его час или более. Оформление, получение, размещение - пару часов спустя после моего ухода с перрона я бегом вернулся на станцию и увидел... пустые рельсы. Эшелон уже ушел, а с папой я так и не попрощался. Это было 13 июля 1945 года, и с тех пор отца живого я больше никогда не видел...

Поезд ушел, а я остался.

Назавтра утром Судакин зашел за мной, и мы пошли на 'завод. По дороге он мне рассказал немного о себе. Инженер-полковник танковых войск, лауреат Сталинской премии за изобретение нового вида башни танка. Судакин находился здесь, в Германии, для демонтажа немецких военных заводов и отправки ценного оборудования в Ленинград на военный завод. С ним вместе прибыл еще один инженер-майор Гущин из Свердловска. Сам Судакин знает хорошо французский язык, неплохо понимает по-немецки, а вот майор не знает ни слова и мне придется ему помочь. А главное, предупредил он меня, ни в коем случае не проговориться немцам, что завод будет демонтирован.

Вскоре я познакомился с майором Гущиным. Это был высокий чернявый мужчина, слегка начинающий лысеть, веселый и задорный. После первых слов знакомства он меня сразу попросил:

"Боря, ты меня срочно должен познакомить с одной симпатичной немкой, без тебя я даже на смогу объясниться ей в любви!" - и он заразительно рассмеялся.

Мне не оставалось ничего иного, кроме как пообещать помочь во всех делах, в том числе, любовных...

Назавтра состоялась первая официальная встреча с дирекцией завода "Припенау". Я сидел, ощущая свою значимость, рядом с подполковником. За большим столом с нами сидел пожилой седобородый немец, смахивающий слегка на Карла Маркса, его сын - директор завода, главбух и председатель новых немецких профсоюзов.

Судакин говорил не спеша по-русски, тщательно продумывая каждое предложение и тем самым давая мне возможность более или менее правильно построить фразы по-немецки. Речь шла о том, что советская военная администрация в Германии должна знать в точности, какое оборудование находится на заводе, и в течение недели должен быть составлен полный список станков, материалов и инструментов.

"Не забывайте, - подчеркнул Судакин, - что во время войны ваш завод работал на немецкую армию, и мы имеем полное право знать обо всем, что происходит здесь. С сегодняшнего дня советские солдаты будут охранять территорию завода, и без нашего разрешения запрещается вывоз и вынос чего бы то ни было."

По мере моего перевода слезы проступили на глазах старого немца. Сын его, директор, сидел бледный и молчаливый. Они понимали, что это начало конца их завода. Наступила тишина, Судакин вновь повторил о завтрашнем начале инвентаризации, попрощался, и мы вышли из кабинета.

"Господин переводчик!- обратился ко мне бухгалтер и отозвал в сторону.- Скажите мне правду, завод демонтируется и перевозится в Россию?"

"Нет, мне об этом не известно."

"Знаю, знаю, все немецкие заводы в счет репарации увезут к вам в Россию. Что ж, мы это заслужили"

Я ничего не ответил, мы сели в машину и поехали в гостиницу. Назавтра рабочий мой день начался с того, что Судакин привез печатную машинку на завод, выделил для нее и для меня отдельный кабинет и сказал:

"Боря, я понимаю, что эта машинка для тебя в новинку, но не Боги горшки обжигают. Ты парень молодой и научишься. А еще я привез тебе технический словарь, чтоб легче и правильнее переводил инвентарные ведомости с наименованием оборудования с немецкого на русский."

Это был также намек на мое далеко не прекрасное знание русского языка (как, впрочем, и немецкого), и я сразу вспомнил вчерашнее...

Накануне вечером Судакин и Гущин пригласили меня на ужин в ресторан в своей гостинице. Впервые в своей жизни я попал в шикарный ресторан с красиво убранными столиками, весь в зеркалах и в подсветках. Почти все столы были заняты советскими офицерами, было даже несколько генералов, а также люди, одетые в гражданскую одежду, в том числе и я. Как-то неловко почувствовал себя в таком обществе, да и костюмчик мой был уж больно простенький.

Вскоре подошел официант, и мои начальники заказали на всех украинский борщ и отбивные. Продолжая разглядывать все вокруг и не обратив внимание, что принесенный борщ был в почти кипящем состоянии, я смело, зажмурившись от ожидаемого удовольствия, взял в рот первую ложку варева. В глазах немножко потемнело. Спустя некоторое время, придя в себя, извинился:

"Простите, товарищ подполковник, борщ очень жаркий..."

"Боря, - тут же поправил он меня, - борщ не бывает жарким, он бывает только горячим."

Это мне еще раз напомнило о том, что учить и учить мне надо не только немецкий, но и русский.

Сначала медленно, потом чуть быстрее пошла моя работа. Четким почерком по-немецки были составлены инвентарные списки завода, и я сидел и печатал на машинке с русским шрифтом по-русски названия разных тигелей, печей, металлов, о которых я прежде и не слыхивал. Словари мне очень помогали, и работа набирала темп.

Обедал я, как правило, вместе с солдатами, охранявшими завод, а иногда мои офицеры брали меня с собой в кафе. Жил в небольшой комнатке, снятой у старой немки недалеко от железнодорожного вокзала в Хемнице. Офицеры наши ходили по заводу, осматривали печи, станки и иногда заходили ко мне чтобы что-то исправить или дополнить в списках.

Через несколько недель работа была закончена, и Судакин вновь велел созвать все руководство завода. Когда все собрались, подполковник тем же бесстрастным голосом, что и в прошлый раз, заявил, что именем советской администрации заводское оборудование должно быть упаковано в деревянные ящики, пронумеровано и загружено в вагоны для отправки в Россию в счет репарации Германии. После того, как будет вывезено все необходимое оборудование, руководство завода сможет снова, если того захочет, организовать производство, и советское командование им препятствовать не будет. За спиной я услышал тихий голос бухгалтера:

"Я ведь говорил, что завод вывезут в Россию, и был прав..."

Не отреагировав на замечание, мы вышли из кабинета и направились во двор. Наконец, когда работа была окончена, я задал вопрос, который волновал меня все это время: что со мной будет теперь? Судакин похлопал меня по плечу и сказал:

"Если хочешь, Боря, я договорюсь, и ты вместе с эшелоном с оборудованием можешь поехать в Ленинград, а оттуда - куда хочешь. А пока нужно поработать еще здесь, пока ни загрузим все вагоны."

Гущин отозвал меня в сторону:

"Ты же обещал помочь в моем вопросе, так вот, в 7 часов вечера я прошу тебя быть у входа в гостиницу. А авансом за услугу хочу подарить тебе эти часы..."

И он вручил старые русские часы, хвастаясь при этом, что они самые что ни есть швейцарские и достались ему с огромным трудом. Поблагодарив за часы, я уже морально не имел права опаздывать. Когда в назначенное время я был на месте, майор с довольно симпатичной немкой уже ждали меня. "Борис, ком, ком цу мир ! " - с удовольствием показывая свои глубокие знания немецкого, подозвал меня майор.

Переведя для знакомства несколько обязательных фраз, я пошел с ними гулять по улице. По дороге выяснилось, что "совершенно случайно" у нее рядом есть квартирка, а также, по ее мнению, майор очень симпатичный мужчина. Я ее безусловно поддержал, и, смеясь, мы подошли к ее дому. Отказавшись от моей помощи в продолжении свидания, Гущин освободил меня.

...Был конец августа 1945 года. Ящики быстро заполнялись оборудованием, и вот поезд подготовлен к погрузке. Из Ленинграда для сопровождения состава прибыли два советских капитана - высокий чернявый крепыш капитан Михаил Архипенко и невысокого роста, худощавый, капитан Михаил Ильин - Миша большой и Миша маленький. Характеры, как и рост, были у них совершенно разные. Архипенко был решительный, смелый и вместе с тем добрый и простой. Капитан Ильин - стеснительный человек с тихим голосом.

"Значит так, Борис, - с места в карьер взял Архипенко, -твои бывшие начальники, подполковник и майор, тобой уже больше не командуют. Они свое дело сделали и поедут на днях в Дрезден, чтоб там проделать такую же работу, а ты будешь нашим переводчиком. Ты мне поможешь, и я тебе помогу. Завтра ожидается прибытие команды охраны эшелона, мы загрузим вагоны и отвезем тебя в Ленинград, а также поможем с твоей службой в армии.

Мы в последний раз попрощались с Судакиным и Гущиным и подполковник сказал:

"Боря, ты славный парень, хотелось бы еще когда-нибудь увидеться, запомни - я коренной москвич, туда же и вернусь, Если у тебя будет возможность побывать в Москве, найди меня, буду рад."

Яков Абрамович как в воду глядел, однажды мы все же встретились, но через много-много лет...

Миша большой и Миша маленький сразу начали действовать. В поезд с пустыми вагонами загружали станки и другое оборудование, алюминиевые слитки, инструменты. Привели бригаду охранников, молодых ребят, выживших в лагерях и взятых на службу в армию. Они успели пройти месячные курсы молодого бойца и, в отличие от меня, умели уже держать винтовку в руках, а некоторые даже пострелять успели.

Несколько дней ушло на загрузку вагонов. Один из них выделили для офицеров и один - для солдат. Оборудовали кроватями и постелями, столами и табуретками, установили "печки-буржуйки" в каждый вагон и заготовили продукты на неделю.

В конце августа 1945 года эшелон двинулся в сторону России. Но не проехав и полдня, поезд сначала остановился на станции, а затем был загнан на запасной путь. Прошел день, еще один, неделя. 3 сентября сообщили о капитуляции Японии и о полном окончании войны. Рядом с нами стоял еще один эшелон с оборудованием, также охраняемый группой солдат во главе со старшиной. По случаю окончания войны состоялся совместный праздничный салют, и в этот день я впервые выстрелил вверх из винтовки.

Спустя еще несколько дней ожидания вдруг средь бела дня подъехала прямо к поезду легковая автомашина, и из нее вышло несколько офицеров. Один из них, капитан в форме летчика, направился ко мне, стоящему на посту:

"Кто начальник эшелона?"

Я указал ему на вагон, в котором находились наши офицеры и крикнул капитану, что к нему прибыли военные. По приставной лесенке они поднялись к нашим и спустя 10 минут вернулись к своей машине и уехали. Только к вечеру Архипенко рассказал нам о том, что в немецкой деревне в пяти километрах отсюда несколько дней назад застрелили

немецкого крестьянина и забрали у него теленка, и местный бургомистр попросил советскую военную администрацию найти преступника. Офицеры в поисках убийцы получили информацию о том, что нам из Хемница завезли свежее мясо, и подозрение пало на нас. Еще стало известно,

что выстрелы были произведены из парабеллума и, как выяснилось, такого типа пистолет был у Архипенко. Состоялся короткий допрос о составе охраны поезда.

Назавтра мы увидели, что аналогичные действия той же группы офицеров были совершены у соседнего эшелона. Там также оказалось свежее мясо, и у старшины тоже был парабеллум.

Через два дня я вновь стоял на посту с винтовкой, и опять приехали те же.

"Вы часовой? - я кивнул. - А также переводчик с немецкого?" - я продолжал кивать, и они привычно направились в офицерский вагон. Через несколько минут подошел ко мне один из наших и передал приказ явиться к Архипенко. Я отдал ему винтовку и зашел в офицерский вагон.

"Борис, представители военной администрации просят тебя 3 проехать в комендатуру и дать показания по поводу убийства и кражи теленка."

"Товарищ капитан, вы же знаете, что я к этому никакого отношения не имею. И из пистолета я никогда в жизни не стрелял", - пытался возразить, но безуспешно. "Поезжай, там разберутся." Мы поехали в город. Автомашина остановилась недалеко от вокзала возле красивого двухэтажного дома, мы поднялись на второй этаж и зашли в кабинет капитана в летной форме.

"Садитесь. Можно на ты? Как тебя зовут и откуда ты?" Я подробно рассказал ему - еврей, 3 года в гетто, год в концлагере, сейчас переводчик с немецкого и с эшелоном еду в Ленинград.

"А теперь честно скажи, зачем ты убил немца?"

"Какого немца, товарищ капитан, я в жизни из пистолета не стрелял, клянусь, я понятия не имею о чем идет речь, неужели я похож на убийцу?"

"Не знаю, не знаю, следствие ведется, а пока останешься у нас."

Солдат вместе с лейтенантом повели меня вниз, в подвал, по дороге утешая, что если я не убил, то меня вскоре выпустят. Офицер приказал посадить меня в светлую комнату и накормить. Комната оказалась достаточно просторной, с кроватью, столом и двумя табуретками, и лишь решетки на окнах и спецдвери напоминали о моем положении. Через несколько минут мне принесли обед по полной программе, Солдат объяснил:

"Хоть тебя и подозревают в преступлении, лейтенант приказал принести обед из офицерской столовой."

Я ел и думал: что-то здесь не так. Уж слишком хорошо для простого подозреваемого меня принимают.

Наутро, перед завтраком, пришел вчерашний офицер, справился обо мне, и после моей очередной попытки выяснить зачем я здесь, он начал разговор:

"Ты не волнуйся, тебя скоро выпустят, но сначала выслушай наше предложение. Я хочу выяснить, насколько хорошо ты знаешь немецкий и захочешь ли остаться у нас работать переводчиком. Зовут меня старший лейтенант Болотин."

"Товарищ старший лейтенант, я должен с эшелоном ехать в Ленинград, хочу найти своих родителей, с которыми я договорился встретиться в Каунасе..."

"Слушай меня, - перебил он, - если ты останешься у нас работать, я обещаю тебе помочь найти твоих родителей. Дело в том, что мне нужен личный переводчик с немецкого"

"Но ведь я арестован!"

"Это не арест, мы подозреваем в убийстве немца и в грабеже старшину с поезда, стоящего рядом с вашим. Тебя мы временно задержали и готовы отпустить на свободу. Я думаю, тебе надо сейчас позавтракать, и мы поедем к капитану Архипенко, там ты скажешь о своем желании работать переводчиком у нас, при советской военной администрации в

Германии. Согласен?" 'Не знаю, - пытался я быть гибким, - пока я подчиняюсь капитану".

"Если есть твое согласие, я все улажу. Ты будешь как вольнонаемный переводчик с соответствующей зарплатой, с питанием в офицерской столовой и главное - это идет в зачет как служба в рядах Советской Армии".

Через час мы подъехали к нашему поезду и после короткого объяснения с капитаном Архипенко, он сказал:

"Боря, если ты решил остаться, так тому и быть, жаль, конечно, но жизнь распоряжается по-своему. Забирай свои вещи, и давай обнимемся на прощание. А за своих не волнуйся, тебе обязательно помогут их найти"

С фанерным чемоданчиком я отбыл на новую службу...

СЛУЖБА В КАМЕНЦЕ.

В конце сентября 1945 года я был оформлен вольнонаемным переводчиком при Советской военной администрации в Восточной Германии в районном городе Каменц,- тихий и красивый городок северо-восточнее Дрездена, столицы Саксонии. Непосредственное же начальство находилось в окружном городе Бауцен.

Мне выделили небольшую комнату со всем необходимым возле того самого двухэтажного здания, где я провел в подвале сутки как подозреваемый. Поставили меня на довольствие в офицерской столовой, располагавшейся в этом же здании. Во дворе находились гаражи и мастерские для ремонта автомашин.

Начальником райотдела был тот самый капитан в летной форме по фамилии Андрюшенко, а с ним работало несколько офицеров- оперативников: мой начальник старлей Болотин, лейтенант Ахмеджан - невысокий чернявый армянин, лейтенант Гантман, еврей из Ленинграда, младший лейтенант Томашевич и другие. У каждого был свой переводчик, у начальника - Людмила, прожившая всю войну, как высланная в семье немецкого крестьянина и хорошо говорившая по-немецки. Были еще Женя Лымарь, еврей из Киева, Николай Швальбнест и Мария. Все мы жили в одном здании.

Работа, как мне в самом начале объяснил Болотин, состояла в основном в допросах эсэсовцев, гестаповцев, а с ними и других фашистов, бесчинствовавших во время войны и замаскировавшихся под чужими именами среди немецкого населения после войны. Начальник расспросил подробно о моем знании немецкого языка, пришлось рассказать ему, что разговорная речь у меня хорошая, но есть слова и выражения, которые могу и не знать. Болотин принес прекрасный немецко-русский словарь и в свободное время я обогащал свои знания в обоих языках.

А вот и первый "клиент". Часовой из подвала привел парня лет 16 в черном пиджачке, тот сел на стул и опустил голову.

"Борис, - начал допрос старший лейтенант, - спроси кто он и откуда у него оказался пистолет".

"Господин офицер, - мямлил парень, - я никого не убивал и в вервольфе не был (вервольф - это юношеская фашистская военизированная организация), пистолет я нашел в кустах и никому ничего плохого не сделал".

"Почему ты не сдал оружие в комендатуру?"

"Я хотел сдать, но побоялся".

"Но ты ведь знаешь, что за хранение оружия арестовывают?"

"Я слышал об этом, но все время думал, как это сделать. Я из него не стрелял и честно признался, что нашел этот пистолет", - чуть не плача говорил парень.

"Скажи мне, - продолжал спрашивать и записывать протокол допроса по- русски Болотин, - а у кого из твоих друзей есть еще такие пистолеты или другое оружие? Если будешь рассказывать нам все, что ты знаешь, срок твоего ареста будет уменьшен, а может быть даже вовсе отпустим тебя домой, все теперь зависит от тебя".

"Я не знаю, что сказать..."

"Кто твои друзья и чем они занимаются?"

"Они все учатся в школе, но у них нет пистолетов. Только вот слышал, что у Гейнриха были патроны для автомата, но не знаю сколько и где они."

"А как фамилия твоего друга и где он живет?"

Парень сразу назвал фамилию и адрес, и Болотин не спеша продолжал записывать следом за моим переводом, раз за разом закуривая очередную папиросу "Тамара", которые выдавали офицерам. До двух пачек в день выкуривал начальник.

"А еще у кого есть оружие? Если ты нам все скажешь, подумаем можно ли тебе верить. Сейчас тебя отведут в камеру, и если ты завтра назовешь нам еще имена владельцев оружия или тех, кто служил в гестапо или в эсэс, мы подумаем о твоем освобождении."

Рабочий день начинался с 9 часов утра и продолжался до позднего вечера с перерывом на обед и отдых. Чаще всего я находился в здании, но иногда вместе с Болотиным мы выезжали по наводке проверять немцев, вызвавших подозрение. Однажды мы задержали и привезли на допрос гестаповца, как оказалось, он служил при гестапо где-то в Чехословакии, клятвенно бил себя в грудь, что лично никого не убивал, а лишь участвовал в охране здания.

В воскресенье был выходной. Целый день можно было валять дурака и жить в предвкушении воскресных танцев. Молодежь собиралась со всего города в шикарном зале "Каменцер хоф" с неярким, но богатым освещением, с паркетным полом и танцевальной площадкой в центре. Вокруг стояли столики с пивом и стульями. Мне уже было 19 лет и меня, естественно, тянуло сюда на танцы. С друзьями-переводчиками Женей и Николаем мы отправились на вечер отдыха. Проблема моя состояла в том, что я не умел танцевать. Мы познакомились с симпатичными немецкими девушками и весело с ними болтали. Честно признавшись Люци в своем неумении, я был взят ею под опеку, и чтобы никто не увидел процесс обучения танцам, мы поднялись с ней на балкон, где также хорошо было слышна музыка. Первый урок состоялся: - раз-два-три, раз-два-три - и мы сначала неуверенно, затем все быстрее и смелее начали кружиться в вальсе. Вскоре оркестр заиграл танго и урок продолжился. И вновь, сначала медленно, а затем все сильнее наступая Люци на ножки, я двигался в ритме танго, а затем фокстрота. Спустя час мои успехи в освоении танцевального искусства были в общем закреплены, и я получил разрешение от партнерши на демонстрацию своего умения.

"Ну что, научились?" - с усмешкой спросил Женя, когда мы спустились в танцзал. Но когда мы закружились в вальсе почти уверенно, скептицизм исчез с лиц моих друзей - я оказался хорошим учеником.

У Болотина был свой небольшой мопед серого цвета с нарисованной пантерой на моторе и на багажнике. Как-то попросил я у шефа на нем покататься, хотя ужасно боялся, все-таки впервые. Слегка успокоил меня Пауль, шофер Болотина:

"Не бойся и не волнуйся, для езды на таком велосипеде с (моторчиком даже права не нужны. Главное, никого не зацепить и вовремя затормозить."

Пауль вкратце объяснил, как трогаться с места и тормозить, из чего состоит мопед и основные правила вождения. Сам себе не веря, я сел и... поехал. Сначала медленно по двору, затем вокруг квартала. Транспортных средств в городке было мало, у немцев в то время не было личных автомобилей, и лишь русские солдаты лихачили на грузовиках и легковушках. На окраине города, где раньше были немецкие казармы, разместилась советская танковая часть. Офицеры скупали у немцев по дешевке мотоциклы и автомашины и гоняли по городу. Воодушевленный первым успехом, не задев никого и ничего, я въехал во двор Управления и вернул имущество хозяину. Меня сразу заинтересовало, кто может продать мне мопед, и Пауль вспомнил, что сосед его нуждается в деньгах, наверное готов продать мопед, и он, Пауль, обязательно все выяснит. Еженедельно нам выдавали бесплатно 2 пачки папирос, но я не курил. Но однажды во время работы в кабинете Болотин вынул из ящика стола красивую коробочку и оттуда достал сигару. Курил он много, но всегда папиросы, а тут от этой сигары такой приятный аромат по всей комнате...

"Хочешь попробовать, Борис?" Я осторожно взял сигару с надписью "Гаванна", с одной стороны конец уже был обрезан, Болотин поднес зажигалку. Впервые в жизни я держал сигару во рту, прикурил, по комнате пошел прекрасный аромат и слегка потянуло голубым дымком.

"Затянись и не выпускай сразу дым, получай удовольствие" Я послушался его "умного" совета, несколько раз затянулся, и мне казалось в эти мгновения, что я стал вдруг каким-то взрослым и серьезным. Но спустя минуту потолок стал куда-то отъезжать, все закружилось, и мне стало, ну, совсем нехорошо. Едва успев добежать до туалета, я тут же вернул прошедший обед и несколько минут держал голову под краном с холодной водой. Ехидной улыбочкой встретил меня начальник, глазами вопрошая: "Ну как, мол?"

"Спасибо за сигару, товарищ старший лейтенант, но больше не надо. Ни сейчас, ни впредь." Я на всю жизнь остался благодарен Болотину за этот урок, ибо с тех пор у меня с никотином никакой дружбы.

Прошло несколько месяцев, как мой начальник послал запрос в Литву, в город Каунас, где, по моим предположениям, должны были находиться мои родные, но ответа не было. Много позже, в конце зимы, пришло письмо, где сообщалось, что люди по фамилии Завилевич в Каунасе не числятся. Где могли быть мои родители, я не имел представления...

На Новый 1946 год все решили собраться у одного русского врача-эмигранта, жившего в Каменце еще со времен первой мировой войны. Это был седой, худощавый мужчина солидного возраста, жил он с семьей в просторной квартире и имел частную практику. Дети жили отдельно со своими семьями в других городах Германии. Доктор пригласил весь наш коллектив офицеров и переводчиков к своему праздничному столу, но все же повар и продукты были из нашей столовой. Столы были празднично украшены, стояло много бутылок с различными ликерами, русская водка и немецкое пиво. Впервые мне пришлось так ярко праздновать Новый Год с ёлкой, украшенной игрушками. Капитан Андрюшенко произнес первый тост с поздравлениями и пожеланиями мира между советским и немецким народами.

Вслед за этим посыпались другие тосты, в моих руках замелькали разноцветные бутылки ликеров, водка, закуска... Поздно ночью все пошли домой, по дороге я понял, что перебрал, но до туалета не успел добежать - меня вывернуло прямо в общем коридоре. С трудом я добрался до кровати и уплыл. Рано утром меня разбудили и заставили все убрать, а также дважды помыть весь коридор с добавлением ароматизированных веществ. После этого я никогда в жизни не напивался. Так я решил для себя проблемы курения и пьянства.

Может быть, педагогам и родителям есть смысл взять этот способ на заметку...

А вот и весна 1946 года. Все шло как и прежде: допросы немцев, виновных в злодеяниях, чередовались с допросами виновных поменьше. В Каменце назначили нового начальника полиции и бургомистра города, а также я узнал, к своему удивлению, что первым заместителем бургомистра назначен Гринбергер - худой и высокий местный еврей, с которым мы вместе были в концлагере. Семья его погибла, а он все пережил и вернулся в свой город, откуда был изгнан фашистами. Я несколько раз заходил по делам в его кабинет в мэрии, и однажды он пригласил меня к себе домой. Мы долго и интересно беседовали, несмотря на разницу в возрасте (он мне в дедушки годился). Он показывал старые фотографии, рассказывал о времени прихода Гитлера к власти и об изгнании евреев.

Как-то пришел Пауль и сказал, что сосед его согласился-таки продать мопед за 2500 марок. Мы сразу пошли по горячим стопам, и я выторговал желанное средство передвижения за 2100 марок. Теперь у меня был свой транспорт, поставлен он был в гараж под присмотр Пауля.

Стал встречаться с Люци. Она была на год моложе меня, ее отец по фамилии Петцольд владел табачной фабрикой, и у них был большой двухэтажный дом с садом. Мы гуляли по городу, ели мороженое, ходили на танцы. На вечерах я угощал ее знакомых русскими папиросами, ибо для себя этот вопрос уже решил, а в Гемании с куревом было еще трудновато.

Накануне первомайских праздников Пауль помог соорудить на мопеде заднее сидение, и теперь он стал не только двухколесным, но и двухместным. В ночь перед 1 Мая Люци предложила поехать на вечер танцев в большой клуб за городом, около 3 километров, где должен был играть хороший немецкий оркестр. За месяц до этого Болотин конфисковал у очередного немца маленький пистолет "Вальтер", и начальник разрешил мне держать его у себя. С пятью патронами я уже был "вооруженный переводчик". Сели мы с Люци на усовершенствованный мопед и поехали. Дорога пролегала мимо казарм танковой части, всюду висели праздничные флаги, цветы.

Клуб был полон народа. "Посадив" мопед на цепь с замком недалеко от входных дверей, мы пошли танцевать. Потом мы выпили по кружке пива, и я вышел на улицу подышать и посмотреть на мопед. Смотреть уже было не на что, мопеда не было. Первая мысль, возникающая в подобных ситуациях этого не может быть, наверно, его переставили в другое место. И вдруг я услышал знакомый характерный треск, удаляющийся по дороге, и мелькание красного сигнального фонарика. И еще я заметил, что угонщик был в военной форме. Забежал в клуби сообщил Люци. От отчаяния мы стали бегать вокруг клуба, надеясь на чудо. Чудес не бывает. До ужаса хотелось выхватить свой "Вальтер" и застрелиться. Увидев приближающуюся Люци, я устыдился своей слабости, и во мне остались только злость и надежда на дальнейшие поиски.

Люци поехала домой со знакомыми ребятами, а я решил пойти пешком. Полчаса я шел не останавливаясь, пока не дошел до казарм. Мелькнула мысль, - немцы мопед не украдут, скорее всего, это сделали русские.

Высокий металлический решетчатый забор вокруг казарм тянулся на 200- 300 метров. За забором ходили часовые, и был виден плац со стоянкой машин и мотоциклов. Я подошел поближе к забору и стал издали высматривать свой мопед. И тут же раздался окрик на плохом немецком языке:

"Варум кукен!" (Почему смотрим!)

"А что, и смотреть нельзя?" - огрызнулся я на приличном немецком. Появился часовой с направленным на меня автоматом.

"Стой на месте! Не двигаться! "

"С чего это вдруг я буду стоять на месте? Мне надо, я и пойду дальше."

"Стой, а то стрелять буду!"

Послышался голос второго часового:

"Что у вас там? На кого кричишь?"

"Да тут какой-то немец, да еще говорит по-русски и заглядывает за забор. Слышишь, позови разводящего, надо разобраться!"

Я не мог двигаться, ибо часовой подошел вплотную к забору и стоял уже рядом со мной. Издали послышались голоса, и вскоре к забору подошли лейтенант и сержант. После недолгих разборок я был доставлен по другую сторону забора. Меня завели в казарму в какую-то комнату, посадили на стул. Через минут 5 появился старший лейтенант и спросил у 1 часового что произошло.

"Этот человек шел мимо забора и разглядывал наши казармы. Да еще ругается по-русски."

"Ваши документы! - обратился ко мне старший лейтенант. -Кто вы такой и что вы тут искали?"

"Меня зовут Борис Завилевич, и работаю я переводчиком в военной администрации. Документов у меня с собой нет, но можете позвонить по такому-то телефону и спросить".

Он набрал названный мной номер и произнес:

"Говорит старший лейтенант Петров, начальник СМЕРШа танковой части, я хочу знать, работает ли у вас переводчиком человек по фамилии Завилевич".

Выслушав ответ, Петров обратился ко мне:

"Там у вас какой-то новый дежурный, который сказал, что такого не знает и просил перезвонить утром для выяснения. Сержант, - перевел он взгляд на разводящего, - обыщите его, и до утра пусть посидит у нас".

Сержант приказал все содержимое карманов выложить на стол. Когда все уже лежало передо мной, я вспомнил вдруг, что в заднем кармане брюк лежит пистолет "Вальтер". И когда последовал вопрос о наличии оружия, пришлось признаться и выложить его.

"Это пистолет "Вальтер" моего начальника, старшего лейтенанта Болотина. А еще вы спрашивали, почему я смотрел через забор, так я заявляю, что один из ваших солдат, а может и офицеров, не далее как час назад украл у меня мопед "Пантера", и я искал его у вас, заглядывая через забор."

"Значит, по-твоему, наши офицеры - воры?" - уставился на меня Петров.

"Я не сказал, что воры, я только говорил, что кто-то украл мой мопед", - упорствовал я.

"Ладно, иди в камеру, уже поздно, утром разберемся." Снова камера, уже в который раз. Прилег на кровать, думал отключиться, но не тут-то было, мысли не давали уснуть. Вот это первомай! Мопед украли, пистолет забрали, в камеру посадили - с праздничком!

Всю ночь ворочался на непривычных уже нарах. Рано утром со скрипом отворилась дверь, и меня ввели в ту же комнату. Сержант вернул мне все мои вещи, кроме пистолета. Я потребовал и его, но по приказу старшего лейтенанта пистолет будет отдан только моему начальнику. Полусонный я поплелся к себе и, не раздеваясь, уснул. Перед обедом меня разбудили и вызвали к Болотину.

"Что случилось, Борис?"

Я подробно пересказал ему все, что произошло за истекшие сутки и о том, что пистолет до сих пор находится в воинской части.

"Да, вляпался ты в историю! Ладно, пока свободен ", -полушутя сказал он.

Лишь через несколько недель Болотин поехал к Петрову и забрал пистолет. Мопеда как будто и не было.

31 мая 1946 года мне исполнилось 20 лет, и ребята предложили устроить день рождения. Какой-никакой, а все же юбилей. От капитана Андрюшенко я получил разрешение отметить этот день в нашей офицерской столовой. Вышло так, что 31 мая выпадало на вторник, а отметить решили в воскресенье, на 2 дня раньше, и когда я пригласил заместителя мэра Гринбергера, он сказал:

"Борис, я знаю старую примету, что если отмечаешь день рождения раньше срока, в конце года у именинника может случиться неприятность. Но все равно - я тебя поздравляю и приду обязательно."

В воскресенье на обед пришло все наше начальство, переводчики, начальник немецкой полиции, Гринбергер и другие. Я заказал праздничный торт с надписью, было весело и, памятуя прошлый опыт, почти безалкогольно. Пошел третий десяток.

Прошло лето. Работы становилось все меньше, все реже стали привозить немцев, подозреваемых в пособничестве эсэс и гестапо.

Уж больше года как закончилась война, и немцы начали налаживать свою жизнь, строить немецкое демократическое государство. В городах создавались самоуправления, поговаривали вовсю о создании Германской Демократической Республики со столицей в Берлине.

В начале сентября состоялось общее собрание, и начальник объявил, что большая часть нашего коллектива через день выезжает в командировку в Южную Саксонию, в небольшой городок возле Лейпцига, где мы пробудем несколько дней. Группа офицеров со своими переводчиками, в их числе и я, поездом прибыли на место, нас разместили в гостинице и Болотин мне сказал:

"Сейчас мы поедем на завод, где немцы изготавливали свои реактивные снаряды ФАУ-1. Специалисты, не успевшие убежать на запад, отправлены в Россию, мы должны помочь демонтировать все оборудование и подготовить его к отправке на восток. Твоя задача - поменьше спрашивать от себя и только переводить."

Мы пошли по цехам и встретили многих офицеров из других городов Восточной Германии, каждый со своим переводчиком. В огромном, необычайно высоком цеху стояли стенды с какими-то длинными деталями, заготовками и оборудованием. Болотин что-то спрашивал у немецкого инженера, я с трудом переводил, слишком специфичным был разговор. Затем сидели в конторе над чертежами, в которых я также ничего не понимал.

Пошли по заводу, где уже стояли грузовые автомашины, и советские солдаты загружали в них ящики с оборудованием. Вдруг ко мне подошел парень в гражданском, переводчик, спросил:

"Слушай, а ты не из Каунаса?"

"Да, - ответил я, - что-то твое лицо мне тоже знакомо, как твоя фамилия?"

"Меламед. А ты что-нибудь знаешь о своих родных?" "Ничего. - Мы отошли в сторону. - Папа с братом поехали в Каунас, о маме я вообще ничего не знаю. Пытался их найти, но пока безрезультатно."

Слушай, - тихо сказал он, - я знаю, что твои родители вместе с моими находятся в Западной Германии, в лагере Ференвальд, мои родные написали мне об этом. Если хочешь, я дам тебе их адрес."

И Меламед продиктовал мне адрес пересыльного лагеря, где, по его словам, находятся очень многие из Каунасского гетто и все они ждут отправки в Америку.

"А ты почему тут?", - спросил я.

"Ты помалкивай, я скоро тоже буду там".

Меня позвал Болотин, и я на ходу попрощался с Меламедом. Еще несколько дней пробыли мы на заводе, но голове моей уже было не до переводов, мысли витали вокруг семьи. Меламеда я больше не видел, а вскоре мы вернулись в Каменц и продолжилась обычная рутинная работа.

Прошла неделя, и вдруг шофер начальника мне сообщает, что нашелся мой мопед, он был у одного лейтенанта из танковой части. Я сразу спросил о нынешнем местонахождении пропажи.

"Стоит уже в гараже. Лейтенант говорил, что купил мопеду другого лейтенанта, который 2 недели назад погиб в автокатастрофе. Короче - вешал лапшу на уши. Но начальник твой молодец. Болотин ехал с Паулем на машине и увидели впереди себя лейтенанта на твоем мопеде с нарисованной пантерой. Они его остановили и предупредили, что если он сейчас же не вернет мопед его владельцу, они сообщат полковнику, командиру части, что лейтенант - обыкновенный вор и опозорят его. Видя безвыходность ситуации, тот для вида записал фамилию Болотина, номер автомашины и вернул мопед. Так и вернулись они в гараж - впереди шеф твой верхом на мопеде, а сзади Пауль на машине."

Я обрадовался и пошел смотреть на находку, потом сбегал в немецкий магазин, купил красивый портсигар и с благодарностью подарил его Болотину.

Мысли о родителях по-прежнему не давали мне покоя. Конечно, нужно написать письмо, сообщить обо мне, что-то решать дальше. Но там - Западная Германия, отношения были напряженными, и я не представлял себе, как написать обратный адрес. Не мог же я писать, что работаю при военной администрации, значит, обратный адрес должен был принадлежать частному лицу. Я поговорил с шофером Паулем, объяснил ему, что узнал о своем друге из Польши, хочу написать ему письмо, и не будет ли Пауль возражать, если для ответа я дам его адрес, и он это ответное письмо передаст мне. Пауль согласился.

Я коротко написал о себе, спросил о родных, об Ане, моей подруге из гетто. Бросил письмо с обратный адресом Пауля в почтовый ящик и начал ждать. Жизнь и работа текла в обычном русле.

СУД.

Осень 1946 года была холодной и дождливой. Я продолжал переводческую деятельность, окутанный клубами болотинского дыма. Начали готовиться к Октябрьским праздникам.

В один из дней пришел ко мне Пауль и принес письмо. На конверте был его адрес, почтовая марка Западной Германии и по-немецки написано "Риг Вопз". Поблагодарив, я с нетерпением открыл письмо и начал его читать. Написано было на идиш, и я сразу узнал почерк мамы. Она писала, что семья наша, слава Богу, пережила все ужасы, собралась вместе и находятся они в пересыльном еврейском лагере Ференвальд, в Баварии, а также то, что в этом лагере для перемещенных лиц также моя двоюродная сестра Соня, подруга моя Аня и многие другие родные и знакомые. А еще мама писала, что папа нашел за океаном всю свою семью - отца, братьев и сестер, все они хорошо живут и ждут встречи с нами. Они начали уже оформлять документы, но без меня не хотят ехать. Мама просила написать ответ, что им дальше делать и о том, что я должен подумать о себе.

Я совсем растерялся. С одной стороны, я, конечно же, очень обрадовался весточке от своих, что они живы и вместе. Но как я могу попасть к ним? Я написал ответ со всеми моими сомнениями. А спустя неделю после отправки письма, перед праздником, вызвал меня к себе капитан Андрющенко и сказал:

"Борис, начальник окружного отдела из Бауцена, майор Ванюнин, позвонил и приказал перевести тебя на работу в город Бауцен. Туда прибыл новый капитан, и ему нужен хороший переводчик, решено отправить тебя. Собирайся, завтра утром туда поедет машина, заодно отвезут и тебя."

Я пошел доложить об этом Болотину, но тот уже был в курсе дел. Он сказал, что моей работой остался очень доволен, пожелал мне счастливого пути и добавил, что с завтрашнего дня у него будет новая переводчица.

Утром меня доставили в Бауцен, и я был представлен капитану Щербакову как переводчик. Долго и подробно, уже не в первый раз, я стал рассказывать новому начальнику о себе, о скитаниях своих, о работе после концлагеря. Высокий моложавый мужчина с симпатичной прической изредка переспрашивал, уточнял что-то, а когда услышал, что я больше года работаю в военной администрации, обрадовался. Ему как раз нужен был опытный переводчик, и он выразил надежду, что мы сработаемся.

Мне дали отдельную комнату в городе. Знакомыми я еще не обзавелся, но быт и питание было организовано хорошо. Несколько раз я звонил Паулю, но каждый раз ответ был одинаков - писем нет.

В начале декабря выпал снег, стало холодно. В помещении отопление еще не работало, и комендант выдал мне обогреватель. В эту ночь я очень плохо спал, обуреваемый мыслями и дрожа от холода.

Утром 13 декабря 1946 года после завтрака я ожидал начальника в его кабинете. Щербаков вошел, поздоровался и сказал, что меня вызывает к себе майор Ванюнин. Я поднялся на 3 этаж в кабинет начальника управления. За большим столом сидел квадратный человек - широкоплечий, невысокий и полулысый.

"Разрешите, товарищ начальник?"

"Вот ты какой, Борис Завилевич. Садись, расскажи мне о себе, хочу с то бой познакомиться."

Я в очередной раз начал рассказ про гетто, концлагерь, работу в Каменце...

"Скажи, а маму свою ты давно видел?" - прервал он меня.

"Последний раз я видел маму еще в концлагере 13 июля 1944 года."

"А отца и брата когда видел?"

"Что значит когда? - после легкого замешательства ответил

- Тоже 13 июля, только в прошлом 45-м году."

"Так вот, мой дорогой, - с издевкой сказал майор, - твои родители в Западной Германии, а твоя мама сейчас приехала сюда, чтобы забрать тебя в Америку."

"Моя мама здесь?!" - с удивлением воскликнул я.

"Конечно, она сказала, что приехала за тобой - забрать тебя в Америку, и что ты с удовольствием туда бы поехал. Так вот, мы тебя задерживаем и вместе с матерью будем судить за измену Родине."

"Товарищ майор, - ничего не понимая оправдывался я, ничего я не знаю, маму не видел и никуда не собираюсь, ведь я работаю..."

"Да нам твоя работа до..., - выругался майор и нажал кнопку звонка. Тут же открылась дверь, и в комнату вошел сержант. - Арестовать его до особого распоряжения! Идите!"

Я поднялся со стула, ничего не понимая.

"Руки назад!" - скомандовал сержант.

Меня вывели из кабинета и отвели в подвал. Через час я был перевезен в Бауценскую тюрьму, знаменитую тем, что до 1944 года там сидел Эрнст Тельман. Осознание этого совсем не скрашивало тюремные будни. "За что? Кого я обидел? Перед кем виноват?" - бродили мысли. Мама, моя милая мама, прошедшая страшные годы гетто и застенки концлагеря Штутхоф, пережившая смерть родных и близких людей, должна быть сейчас в тюрьме? Что за преступление она совершила? За желание увидеть сына мать сажают в тюрьму?

Открылась дверь камеры, и мне принесли обед. Обед из столовой. Мелькнула мысль: если так кормят, значит скоро отпустят. Так длилось 3 дня. Никаких допросов. На 4-й день принесли пищу тюремную - кусок хлеба, черный кофе. В обед баланда с маленьким кусочком мяса. Значит, оставляют в камере на продолжительный срок. И только через неделю впервые вызвали на допрос.

Меня ввели в кабинет, за столом сидел незнакомый следователь. По традиции я вновь пересказал свою биографию, а он вставлял по ходу вопросы, касающиеся подробностей нашей жизни, взглядов отца. Я попытался поподробнее разузнать о матери, но он лишь ответил, чтобы я не беспокоился, мама находится также в тюрьме и суд, очевидно, будет совместный, так что я ее еще увижу.

"Товарищ майор...", - обратился я к следователю, и он сразу меня перебил:

"Не товарищ майор, а гражданин следователь, - так следует обращаться ко мне!" "Гражданин следователь, - продолжил я, - какое преступление я совершил, за что хотят меня судить? Неужели моя мама не имеет права видеть своего сына?"

"Она не вернулась на Родину, живет в Западной Германии с семьей и вернулась сюда забрать вас во враждебное нам государство. И вы собрались бежать туда и также изменить Родине. Это и есть нарушение закона, и за это вас будут судить."

Меня увели обратно в камеру. На Новый Год, 1947-й, в тюрьме выдали на один кусочек хлеба больше дополнительный паек. Больше меня в Бауцене не допрашивали, и только 4 января, рано утром, по приказу я собрал свой нехитрый скарб в маленький мешочек и собрался в дорогу. Куда - не сказали. На легковой машине с солидной охраной мы поехали в сторону Дрездена, как понял я по дорожным знакам. Светало, когда мы въехали в город, переехали по мосту через Эльбу и остановились возле какого-то здания. Меня завели внутрь, а через час вышел офицер и предложил свидание с мамой. Я несказанно обрадовался, меня вывели во двор и посадили в автомашину. Мама сидела на заднем сидении с опущенной головой и, увидев меня, тихо сказала:

"Боря, ты живой! Вот мы и встретились..." Наступила минутная пауза, заполненная слезами, поцелуями и всхлипываниями.

"Мама, мама, зачем ты приехала?" "Ты же мне сам дал телеграмму, чтоб я приехала!" В машине повисла удивленная тишина. Мы сидели вдвоем на заднем сидении, впереди сидел солдат-водитель, часовой стоял на улице. Я не находил слов. "Какую телеграмму, мама?"

"Я получила от тебя телеграмму, в которой было написано: мама, приезжай срочно ко мне и подпись - Борис... Все ее читали - и папа, и Зяма, все удивились - почему ты дал такую телеграмму?"

"Мамочка, - отвечал я со слезами беспомощности (разговор велся на идиш),- никакой телеграммы я тебе не посылал, это, наверное, "они" ее послали от моего имени! Теперь я понял, что это за люди!"

"А я так надеялась увидеть тебя в других условиях... Боренька, что же с нами будет? Там нас предупреждали, что тех, кто возвращается к красным, высылают в Сибирь, наверное, так с нами и будет...(мама снова заплакала). Зачем я приехала, теперь будет плохо нам обоим..."

Еще долго, как нам казалось, мы сидели и разговаривали на родном языке. Шофер читал книгу, не вникая из-за непонимания в нашу речь. Мама рассказала, как она спаслась из концлагеря, как ей удалось вернуться в Каунас. Никого не найдя там из родных, она спрашивала у всех, и, наконец, людская молва донесла, что папа с Зямой в Лодзи, в Польше, и она уехала туда. Из Польши они перебрались в Западную Германию и попали в Ференвальд, где им живется хорошо, там очень много евреев из Литвы, Польши, есть также из России, и все ждут отправки в Америку. Почти у всех в Америке есть дальние или близкие родственники, а если их нет, то их придумывают. Все оформляют документы и как беженцы партиями отправляются за океан. Только меня там не было, и мама, получив телеграмму, нелегально перешла границу из американской зоны в советскую и поехала ко мне в Каменц. Она нашла квартиру Пауля и тот, не зная, где я, отвел маму прямо в отдел, где ее уже ожидали...

"Вот так, мой сынок, мы попали с тобой в расставленные нам сети. Что теперь папа подумает? Они ждут нас, и если мы попадем в Сибирь, не знаю, сможем ли увидеться..."

Я начал рассказывать маме о себе, но вскоре часовой велел прекратить свидание, мы попрощались с мамой, и он повел меня в помещение к следователю на допрос. Майор задал мне несколько вопросов, и меня отвели в подвал.

В большой подвальной комнате стояли деревянные нары и на них лежали люди, среди них несколько немцев и 2 русских солдата, один в гимнастерке, а второй - в гражданской одежде. Принесли обед: баланду с куском хлеба. Одного из немцев вызвали на допрос, а я лежал на нарах и думал: какая сложная штука жизнь, как все может перевернуться в один момент. Совсем недавно я был переводчиком, вызывал на допросы немцев, бывших фашистов, а сейчас меня обвиняют в измене Родине. В измене какой Родине? В России я не жил, советская власть пришла в Литву только накануне войны, да и что это за советские законы, по которым судят и отправляют в Сибирь ни за что? А Сибири боялись все, начитались книжек про сибирскую каторгу, страшные морозы и снежные вьюги и к этому, наверное, нужно было готовиться, и опять-таки - за что?

Ночью было очень холодно, и люди во сне прижимались друг к другу, не разбирая, еврей ты, немец или русский. Оказывается, холод (или общая беда?) объединяет людей помимо их воли.

О маме я ничего не знал, может быть, она где-то рядом в таком же подвале на нарах, и это после гетто и концлагеря Штутхоф, где было так страшно...

Назавтра меня вновь вызвали на допрос.

"Дело ясное, - коротко подытожил майор, - ты и твоя мама изменники. Через неделю я заканчиваю дело, и вас обоих отправят в тюрьму. Суд решит, сколько вы оба заслужили."

Я расписался на всех листах протокола допроса и вдогонку услышал:

"Больше я тебя не увижу, и это очень хорошо, нашей стране нужны честные люди, а нарушители закона будут наказаны!"

Через неделю нас вывели во двор под усиленной охраной, подогнали большой крытый грузовик. Из соседнего здания вывели трех женщин, в том числе мою маму, и всю группу из 20 человек погрузили в автомашину. Я обрадовался - хоть немного побуду с мамой. Мы сели рядом на деревянную скамейку и в сопровождении 4 охранников с автоматами тронулись в путь. Только успел услышать от офицера, садящегося в кабину: "Трогай в Торгау!" Как выяснилось, мама находилась в том же подвале, но с другой стороны здания. И вдруг один из обвиняемых, сидевших с краю, запел

песню. У всех невольно потекли слезы. Где-то я уже слышал эту песню "...и никто не узнает, где могилка моя..." Может, и в самом деле наши могилы окажутся где-то в Сибири, в далекой тайге и никакой памяти от нас не останется... Плакали и мужчины, и женщины. Потом запели еще какую-то незнакомую и грустную песню. Часовые отвернулись и молчали.

Ехали несколько часов, тихо между собой переговаривались. Мама рассказывала мне на идиш, что у папы нашелся Там его отец, мой дедушка, много других родных, я говорил ей о себе. Наконец, машина остановилась возле больших ворот, и мы увидели несколько зданий за высоким забором с колючей проволокой и вышки с охранниками. После необходимых проверок машина въехала во двор тюрьмы. Спустилась охрана, открыли борт и мы спустились на тюремную землю. Женщин отдельно и нас отдельно повели через длинные коридоры и металлические лестницы с огромным количеством камер по сторонам. Это была самая известная пересыльная тюрьма в Восточной Германии -Торгау.

В камере со мной было двое немцев. Один из них, бывший эсэсовец, обросший и неприятный тип, второй - малого роста, говорил, что австриец и ни в чем не виноват. Разговаривать с немцами было малоприятно, но, живя в одной камере несколько месяцев, приходилось и говорить, и спорить.

"Ты тоже служил у немцев? Говоришь по-русски, знаешь хорошо немецкий язык, - спрашивал меня эсэсовец.

"Просто я находился в концлагере, отсюда и знание языка."

"Тогда за что тебя будут судить, и почему ты с нами в одной камере?" Что я мог ему ответить? Если бы сказал, что я еврей, то при их слепой к нам ненависти, они могли бы ночью меня вдвоем придушить. Пришлось придумывать легенду... Я говорил, что был в партизанах, а после войны по моей ошибке погиб один советский офицер, поэтому меня посадили. Поверили они или нет, но разговоров об этом больше не было...

Однажды мне предложили побыть "калифактором" - раздатчиком пищи по камерам вдоль коридоров, вместе с надзирателем. Я согласился, и меня повели в раздаточную комнату, где уже лежали нарезанные порции хлеба и стояла огромная кастрюля с супом - баландой. Все это поставили на специальную тележку, и я покатил ее по коридору. Охранник, подходя к очередной камере, открывал ключом двери и заключенные подходили со своими котелками. Я наливал каждому черпак баланды, давал пайку хлеба, и дверь сразу замыкалась на ключ. В нескольких камерах оказались женщины. Глазами я начал искать маму и нашел ее в одной из камер. Наши глаза встретились, грусть окутала ее лицо. Продолжая раздавать пищу, я сумел передать маме два куска хлеба. "Боря, кушай сам", - прошептала она мне на идиш, но я не взял, а лишь ответил: "Мама, я тебя люблю!" Надзиратель заметил, что мы разговариваем и зашипел на нас. В тот день я остался без хлеба, но был счастлив, что видел маму и мог ей хоть чем-нибудь помочь.

Стало тепло, весна была в разгаре. Майские праздники (отмечали в городе громко, слышны были выстрелы, салют, крики радости, некоторые надзиратели были навеселе.

21 мая 1947 года утром мне было приказано собираться с вещами на суд. После усиленного завтрака - куска хлеба с черным мутным и несладким кофе - под конвоем я был доставлен во двор тюрьмы, где меня уже поджидал "черный ворон" - крытая машина для перевозки заключенных. Вскоре "воронок" подъехал к зданию суда, и меня завели в зал заседаний. Тут же я увидел маму, возле нее стояла женщина -надзиратель, которая разрешила маме подойти ко мне. Вновь слезы ручьем, напрасные попытки успокоить друг друга. Что я мог сказать ей? Как утешить? Вроде бы из-за меня она будет отбывать наказание, а с другой стороны - причем здесь я?

Под конвоем нас ввели в зал и кто-то громко сказал: "Встать! Суд идет!" Полковник-судья открыл папку и зачитал:

"Сегодня, 21 мая 1947 года, перед Советским Военным Трибуналом в составе таком-то стоят двое советских граждан - Завилевич Рахиля Соломоновна и ее сын Борис Михайлович.

Мать проживала в Западной Германии, не желая возвращаться на Родину, незаконно перебралась в Советскую зону Германии, чтобы забрать с собой на запад сына, Бориса Михайловича, и вместе с ним совершить измену Родине... Военный трибунал принял единогласное решение: согласно статьи 58 УК СССР за измену Родине осудить Рахилю Соломоновну на 10 лет лишения свободы и на 3 года поражения в правах с содержанием в трудовых лагерях общего режима. Ее сына, Бориса Михайловича, осудить по статье 58 прим. 19 УК СССР (попытка) и назначить ему также срок заключения 10 лет лишения свободы с содержанием в трудовых лагерях общего режима и 3 года поражения в правах. Данный приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Срок заключения считать со дня задержания 13 декабря 1946 года. Подписи членов Военного Трибунала. Суд закончен, заключенных можно увести".

Я стоял, как вкопанный, и ничего не понимал. Десять лет! Десять лет жизни - за что? Я успел поцеловать маму и конвоиры развели нас. Меня вернули в тюрьму, но на сей раз уже в камеру осужденных. Теперь я уже был "полный зек". Мысли все время возвращались к маме, ей исполнилось 47 лет, из них 4 года - в гетто и концлагере, теперь опять 10 лет лагерей. Сколько человек может выдержать?

Со мной в камере находился еще один заключенный, ему тоже присудили 10 лет и я понял, что это стандартный срок для всех, попадающих под трибунал. Во всяком случае, я не встречал кого-либо осужденного на иной срок: раз военный трибунал, значит, 10 лет лагерей. Как закон.

Человек привыкает ко всему, видимо, так устроена его психика. Тюремные дни тянулись до одурения одинаково, и лишь в последнее время стали выводить на прогулку на свежий воздух: по кругу на заднем дворе тюрьмы с руками за спиной и опущенной головой - как заводные человечки в недетских играх...

Лето, конец июня, жарко. В тюрьме почувствовалась какая-то суета. Действительно, 10 июля всех "русских" (подлежащих отправке в Союз) начали готовить к этапу. Изо всех камер вызывали с вещами, строили во дворе в колонны, сажали в крытые брезентом грузовые машины и увозили на железнодорожную станцию, на запасной путь возле вокзала. Вагоны, конечно же, товарные, с решетками на окнах, нарами и парашей. К одному из вагонов подвели группу женщин-арестанток, но маму я среди них не увидел. К вечеру вагоны были заполнены, люди в который уже раз пересчитаны, и эшелон двинулся в путь. Никакой информации о конечном пункте назначения не было. Замелькали города и поселки, на 3-й день пути эшелон подошел к границе с СССР и пересек ее без остановки. Нас долго перебрасывали со станции на (станцию, отцепляли и вновь прицепляли. Однажды, глядя в зарешеченное окно на вагон, который отцепили от нашего поезда и перегоняли по параллельному пути, я четко увидел лицо мамы в окне этого вагона. Длилось это 15-20 секунд, я успел крикнуть, но вагон двинулся дальше, и с тех пор я не видел маму около 9 лет...

СИБИРЬ

Июль 1947 года, тепло, поезд шел на восток. Проехали Казань. В городах остановок не было, только на полустанках, тогда же и кормили. Лишь спустя 2 недели изнурительного пути мы прибыли в Кемеровскую область. На одном из полустанков нас выгрузили из вагонов и под конвоем солдат с собаками погрузили крытые автомашины и куда-то повезли. Потом высадили, вновь проверили, пересчитали, разделили на группы и погнали по дороге пешком. Целый день мы шли по окраине леса, ближе к ночи выгнали нас на открытое место и там же, в окружении часовых, устроили ночлег прямо под открытым небом. Положив под голову вещмешок, от усталости я отключился в одну секунду. Наутро колонна двинулась в тайгу, начался настоящий пихтовый лес, в котором была проложена узкая дорожка, и нас предупредили:

"Шаг вправо, шаг влево считается побегом, стреляем без предупреждения!"

Колонна шла по 4 человека в ряд, по бокам - конвой с собаками. К вечеру прибыли на большую поляну посреди тайги. Всем велели сесть. Старший лейтенант, начальник колонны, дал команду:

"Здесь будем строить лагерь, и здесь будем жить. Пока же приступаем к устройству временных палаток из веток."

На лошадях привезли пилы, топоры, инструменты, и работа началась. На пустом месте почти из ничего (кроме тайги!) стали возводить лагерь "для себя", как говорил начальник. В первую очередь занялись заготовкой бревен, их очисткой, подготовкой мест под фундаменты. Намечалось построить домики для охраны, бараки, хозяйственные помещения. Сразу же привезли колючую проволоку, и до боли знакомые заборы начали расти вокруг лагеря. Воду привозили из речки, за километр от лагеря. На время строительства, мы сделали шалаши из веток пихты и жили в них. Пока было тепло, было еще терпимо, но в сентябре пошли дожди, и жизнь стала совсем невыносимой. Сколько ни накрывайся одеялом, изо всех дырок меж веток капало, и утром, после бессонной ночи, мы вставали, разжигали костры, грелись, сушили одежду и одеяла. Позже - уже в октябре - положение стало вообще ужасающим, холод и дожди не давали нам покоя, жизнь превратилась в какой-то кошмар. Наконец, начальство позаботилось и привезли толь (промасленную толстую бумагу). Мы сделали временные крыши. Но тут - новая беда, появились вши... Сейчас это просто - продезинфицировал, и дело с концом, а тогда не было бани, не хватало воды. Воду возили бочками, надо было пить, мыться - в лагере было несколько сот заключенных, и на всех воды не хватало. Частенько размывало дороги, и появились случаи, когда не подвозили хлеб на лошадях. Значит, к сырости и вшам прибавился еще и голод. Сразу вспомнился концлагерь Ландсберг, где хоть изредка, но все же была возможность порыться в мусорных ящиках в поисках картофельной шелухи или хлебной корки...

Потянулись бесконечные дни изнурительного труда, голода и холода. Работали мы в любую погоду, бревна мелькали под пилами и топорами, на душе было так тяжело от безысходности, что и жить не хотелось. В ноябре закончили крыши и избавились хоть как-то от проблемы сырости в шалашах, спасибо и на этом...

В конце ноября выпал снег, и потихоньку подкрадывались сибирские морозы. К этому времени были построены бараки для охраны, кухня и строились бараки для нас, зеков. Привезли теплую одежду: телогрейки, ватные брюки, валенки. Все-таки Сибирь, без этого здесь - конец.

Приехал какой-то начальник инспектировать новый лагерь, тогда-то и стало известно, что их разбросано много по Сибири, и в лагерях не только новички, как я, но и старожилы, которым хорошо известен лагерный распорядок. А Управление называлось ГУЛАГ - Государственное Управление Лагерей.

Прижимали морозы. Возле лагерной проходной повесили градусник, и каждый, глядя на него, мог ужаснуться - 31 градус мороза. Я такого еще не видывал, но это было только начало. Потому что в январе было -37. Поставили, наконец, печки-буржуйки в новых бараках, можно было возле них погреться. Так прошла первая моя зима в тайге.

...Снег начал таять только в конце марта. Усталость, казалось, достигла предела. Пилить стволы длинных пихт на бревна по 4,5 метра длиной, обрубать сучки - этому не было конца. Да и питание было далеко от нормального. И все время обида, обида - за что?! Где сейчас моя мама, почему она должна мучиться в лагере? Нет ответа...

Прибыл новый этап, привезли уголовников, а среди них -"воры в законе". Авторитет каждого из них - непререкаемый, молодые воры заискивающе бегали вокруг них и выполняли все указания. У каждого такого "деятеля" были свои "шестерки", личные адъютанты. В нашем бараке на верхних нарах (нары были двухэтажными) в самом центре устроился вор в законе по кличке "Лева-жид", молодой человек еврейской внешности, гордый тем, что вокруг него все носятся. Однажды я завел с ним разговор, рассказал о себе. Посреди монолога он остановил меня:

"Что мне из того, что ты еврей? Я тоже еврей, но я - "в законе"! И прошу об этом все время помнить!", - на этом наша беседа закончилась, и больше я к нему не подходил.

Наконец-то построили баню, сразу стало легче. Белье, которое нам выдавали, было чаще всего не по размеру, приходилось сразу искать вариант обмена с кем-нибудь.

Чувство голода сопровождало нас постоянно. Дополнительно к тому, что выдавали, что-нибудь достать было практически невозможно. Хлеборезом работал молодой, высокий и здоровый парень Валера. У него была отдельная комната. В ней он жил, там же хранился, нарезался и раздавался хлеб. В углу стояла всегда красиво застеленная кровать. Однажды, набравшись наглости, я подошел к Валере и спросил - может быть остались обрезки хлеба, уж больно кушать хочется. Он внимательно посмотрел, подумал и сказал:

"Слушай, мне сказали, что ты много читал и умеешь интересно рассказывать. Хлебушек просто так не дают, его надо зарабатывать. Расскажи мне что-нибудь из прочитанного, да поинтереснее, глядишь, может что и перепадет." На том и порешили. Вспоминая отрывки прочитанного в детстве, добавляя от себя не меньше, терпеливо рассказывал я ему всякие байки. Так мы поладили, и оба были довольны. Выходит, не всегда язык мой - враг мой... Подробности той зековской жизни можно рассказывать без конца, вот только не всегда эти рассказы были востребованы.

Мы углублялись в тайгу все дальше и дальше, вырубая лес и отходя от лагеря. Продолжали прибывать новые этапы, людей перебрасывали из лагеря в лагерь, тайга перестала пустовать.

Придя однажды с работы, услышал я музыку, доносящуюся из одного из бараков. Несколько человек уселись вокруг баяниста, пели, разыгрывали шуточные сцены, откуда-то взялся лысый дядя, вытащил из футляра трубу, и мини-ансамбль зазвучал. Меня потянуло к этим людям, с детства я любил музыку, песни, театр, сцену. С детства мечтал я стать актером театра на идиш. И здесь, посреди тайги, на моих глазах создавался самодеятельный кружок любителей сцены. Хоть что-то грело душу.

Чамов, так звали трубача и талантливого актера, прибыл из Смоленщины, а сидел за спекуляцию. Трубу свою, как реликвию, он всюду возил с собой. Баянист Кузнецов также здорово владел своим инструментом, сыгрались они быстро и умело. Когда они заиграли одну известную мелодию, я стал насвистывать ее, и получилось очень даже неплохо. Так начал свою деятельность кружок любителей эстрады. Чамов предложил мне выучить несколько басен и миниатюр, и я с удовольствием освоил их за несколько дней. Сбили неплохую программу, прибавился к нам певец Саша. Мне Чамов предложил выступать еще и с художественным свистом в качестве оригинального жанра. Я выучил вальс Шопена, "Соловей" Алябьева, а в свободное время занимался с баянистом.

К Октябрьским праздникам 1952 года мы подготовили первый концерт. Собрались все зеки, охранники, и в самом большом бараке состоялось наше выступление. Зашли начальник лагеря и начальник режима. Дебют оказался очень удачным, звучали, как и полагается, патриотические песни, шуточные, Чамов играл соло на трубе, я высвистывал художественным свистом алябьевского "соловья", все это дополнялось хорошим конферансом. Все аплодировали. Не упустил возможность пошутить и начальник режима:

"Теперь у нас есть свой зонный соловей, свой свистун".

А мы продолжали репетировать. На Новый Год, 1953-й, Чамова вызвал начальник лагеря и сказал, что в другом лагере, женском, просят, чтобы мы выступили там с концертом. Какой вопрос! Начальник предупредил, что поехать могут только 10 человек, и мы начали готовиться.

Под конвоем на грузовой машине нас доставили в женский лагерь, примерно в 20 километрах от нашего. Конвоиры остались на проходной, а мы под охраной начальницы лагеря прошли на территорию, получив предварительные инструкции о том, как себя вести с женщинами. Вопрос этот был очень щекотливым, женщины соскучились по мужчинам и несказанно обрадовались появлению артистов. Но нас охраняли. Завели нас в столовую, усиленно накормили и повели в отдельный барак, где находилась библиотека и КВЧ (культурно- воспитательная часть). Там мы порепетировали, и вечером состоялся концерт. Как и предполагалось, был шквал аплодисментов, а в награду мы рассчитывали остаться здесь на ночлег. Не тут-то было. Едва мы успели обняться и чуток прижаться к женщинам, как нас погрузили на грузовик и увезли обратно в наш лагерь.

Март был еще очень холодным месяцем, лежал глубокий снег. В тайге были пробиты просеки и расчищены дороги для проезда автомашин с прицепами для стволов, приготовленных к отправке. В то время я работал в бригаде грузчиков, мы грузили лес на прицепы. И вдруг пронесся слух, что умер Сталин. Всем было ясно, что даже говорить об этом до официального подтверждения - сверхопасно. Но когда 4-го марта начальник режима официально заявил, что Сталина больше нет и завтра - день траура, мысли так и закрутились в голове. Как оно все будет без Него? Ясно, что страна без вождя не останется, начальников в Москве много. Но главная наша надежда была на то, что начнется амнистия, и уж невинных-то должны отпустить домой. Сколько можно ходить под конвоем?

В то время мы думали, что половина России сидит в лагерях. Вместе с нами сидел бывший полковник Рыбкин, несколько майоров и капитанов, множество рядовых, каждый из которых говорил, что он не виноват, что честно сражался за Родину и из-за глупости или по пьянке оказался здесь. Никто не знал, кто говорит правду, а кто - не совсем. И только уголовники знали, за что сидят. Да и то говорили, что все произошло случайно и что срок, который им дали, неоправданно большой.

По радио мы спокойно прослушали передачу о похоронах Сталина. После этого ничего не изменилось, и как прежде шли указания работать еще лучше и давать стране больше леса.

И лишь к лету 53-го что-то начало меняться, стали приезжать какие-то начальники, появились новые условия работы. Во-первых, дали "план" - норму по заготовке леса, перевыполнение его может сократить срок заключения. Обещали даже кое-что заплатить.

В это самое время к нам прибыл новый этап из Сибири, и однажды один из зеков, художник Сосновский, подошел ко вине и спросил, не моя ли фамилия Завилевич. Я кивнул, и он сказал:

"Дело в том, что я был в Иркутской области, возле Бодайбо. В женском лагере там была одна женщина по фамилии Завилевич, кажется ее звали Рахиля. Фамилия не очень распространенная, вот я и подумал, может это твоя родственница?"

"Ну конечно, это моя мама!, - закричал я радостно. - Дай мне быстрее адрес этого лагеря! Я разыскиваю ее уже много лет, как она там, как ее здоровье?"

Сосновский рассказал, что мама работает в мастерской по ремонту одежды для заключенных, выглядит неплохо и разыскивает меня по всем этапам. Сам он работал в соседнем мужском лагере художником, и иногда его направляли в женский лагерь писать плакаты и лозунги. Я записал мамин адрес и сразу же отправил ей письмо.

За последние годы я очень сдружился с Гришей Беккером, он также был осужден военным трибуналом на 10 лет. Еврей из Белоруссии, на 2 года старше меня (а мне было тогда 27), он служил в армии, был на фронте, попал к немцам в плен. Затем, уже в конце войны, бежал из плена. Там он выдавал себя за белоруса, ибо всех евреев немцы расстреливали. А уже после войны Григория осудили, ибо еврей, который был у немцев и остался жив, должен был быть с ними связан. Этих аргументов хватило, чтобы отправить человека в Сибирь на 10 лет. С тех пор и по сей день, когда я пишу эти строки, Гриша Беккер - один из лучших и верных моих друзей. И хоть я уже 10 лет живу в Израиле, а он несколько лет как эмигрировал в Америку, мы в постоянной связи друг с другом.

Именно с Гришей я поспешил поделиться радостью о том, что с помощью Сосновского я, кажется, нашел маму. Примерно через 3 недели я получил первое долгожданное письмо-треугольник от мамы.

"Боря! Я ужасно счастлива, что мы нашли друг друга. Теперь мне будет гораздо легче переносить все трудности жизни. В первое время было страшно тяжело, голодно и холодно, мучили нас. Сейчас стало и с работой легче, и уровень быта чуть поднялся. И мечта моя единственная - чтобы скорее кончился срок и мы бы встретились, ибо сил моих больше нет..."

Моя бедная, бедная мама! Седьмой год в этом проклятом Гулаге, и еще более трех лет предстоит мучиться. Десяток раз перечитывал я это письмо на идиш и каждый раз невольно выкатывалась скупая слеза. Грамотно писала она только на идиш, хотя неплохо общалась на литовском, польском, немецком и русском. Месяц спустя после моего ответа я получил второе письмо, и с тех пор мы стали регулярно переписываться.

А тут еще новая встреча: как-то утром сталкиваюсь с мужчиной с очень знакомыми чертами лица.

"Ласкин? " - осторожно спросил я.

"Борька, это ты! Как тебя сюда занесло?"

"Ну а ты как очутился здесь?"

Мы обнялись, и взахлеб полилась беседа. Мой друг детства Исак (мы звали его Ицик) Ласкин учился вместе со мной в Каунасе в еврейской гимназии, вместе играли в баскетбол, и жил он недалеко от нашего дома. Во время войны Ласкин был со мной в Каунасском гетто, а затем в концлагере Ландсберг вместе со своим старшим братом Яковом. Там наши дороги разошлись, но как близко друг к другу они шли дальше! После войны Ицик работал переводчиком в американской зоне Берлина, мама его и сестра выжили и проживали в Каунасе,

Сам он прошел через гетто, - этого вполне хватило, чтобы перебросить его в Советскую зону, арестовать, предъявить обвинение в измене Родине и осудить на 10 лет лагерей. Как все просто и привычно. Такое было время, евреев, oпострадавших от немцев, называли изменниками Родины и отправляли в Сибирь.

Как и меня, Ласкина послали на лесоповал, и вечерами мы долго разговаривали, вспоминая наши юные годы и товарищей. Тогда же я познакомил двух моих друзей - Беккера и Ласкина -и чудом по сей день у меня сохранилась совместная фотография тех времен. В одном из писем мама просила, чтобы я после освобождения поехал не в Каунас, а отправился бы в Белоруссию. В лагере она очень сдружилась с одной женщиной - Маней Левиной - и та тянула маму и меня в свои края, в Витебскую область. У меня уже шли зачетные месяцы, и могло случиться так, что я мог освободиться раньше мамы. Маме я писал в ответ, что нам лучше, наверное, ехать в Литву, там наверняка остались старые друзья или даже родственники, но мама настаивала поехать все-таки в Белоруссию, в город Лепель, вместе с подругой ее Маней Левиной. Видимо, лагерная дружба многого стоит...

Исак Ласкин пробыл с нами около полугода и, к сожалению, его перевели в другой лагерь, нам очень часто его не хватало. Остался Гриша Беккер, никого на свете у него не было, родители погибли во время войны и мы с ним очень привязались друг к другу. Продолжались наши выступления с концертами, на каждый праздник мы готовили что-нибудь новое. Чамов оказался хорошим режиссером и часто помогал мне готовить и исполнять сценки и конферанс. В моем репертуаре были также сатирические и шуточные песни, художественный свист. Воистину, нам песня строить и жить помогала. После смерти Сталина (шел 1954 год) стало как-то легче, больше досрочных месяцев начисляли за выполнение плана. Чувствовалось, что вот-вот закончится долгий и проклятый срок, и наконец-то вновь, как после концлагеря, я обрету свободу.

С Гришей Беккером мы старались работать вместе, вместе пилили высокие пихты, разрезали их на бревна и обрубали сучья. При этом старались шутить, и хотя бы этим как-то облегчить жизнь. Летом было чуток полегче. К этому времени питание немного улучшилось, возле проходной построили маленькую продовольственную лавку с решетками на окнах и дверях, и на те небольшие деньги, что нам стали давать, можно было прикупить хлеба, сахара, сигарет. А еще в тайге росла трава, вроде дикого чеснока, под названием "калба", в народе у нас говорили, что в ней очень много витаминов, и жевали мы эту травку при каждом удобном случае.

Объявили, наконец, сколько зачетных месяцев каждому начислено. Мой срок исчислялся с 13 декабря 1946 года, значит заканчиваться должен был в декабре 1956-го. На дворе было лето 1954-го, и за мою лесоповальную работу в течение почти 8 лет насчитали 11 зачетных месяцев. Вот тогда и начались подсчеты до наступления СВОБОДЫ. Сразу вспомнились подсчеты в немецком концлагере, с той лишь разницей, что там мы не знали что раньше - немцы проиграют войну или мы попадем в крематорий. Мама тоже писала про зачетные месяцы, и у мамы ОНА была все ближе и ближе. Написала также, что через месяц должна освободиться ее подруга Маня Левина, она поедет к себе домой и вновь просила меня также поехать туда. В Лепеле встретимся, писала мама и намекала, что "те парни" уехали отдыхать надолго и дай Бог, чтобы они жили счастливо. Я, конечно, понял, что речь идет об отце и брате, которые уже несколько лет живут, скорее всего, в Америке. Лишь однажды шепотом я говорил о своих с Гришей, об этом можно было шептаться только с самыми-самыми близкими людьми.

В последнее время стало особенно тяжело работать - осень, дожди, холода. Жгли костры, грелись, а в перерывах - пилили и пилили. И только в воскресенье, в выходной, можно было лишний час поспать и немного отдохнуть. К Октябрьским праздникам вновь подготовили очередную концертную программу. Чамов набрал обновленную команду - некоторые уже освободились, других перевели для дальнейшего прохождения "службы". Концерт, как всегда, прошел на "ура", нам дали дополнительный день отдыха и усиленный паек - такое не забывается.

Как-то Гриша завел разговор:

"Боря, так ты уже точно решил ехать в Белоруссию, в Лепель? Хорошо тебе - скоро служба заканчивается, а мне еще лямку тянуть, наверное, больше года, эх, подтолкнуть бы время

... Скажи, как ты посмотришь, если я к тебе прицеплюсь?

Ехать мне все равно некуда - ни родных, ни дома, а с тобой мы как- никак с одного котелка щи хлебаем, да и начинать вместе проще."

Я, конечно же, согласился, на том и порешили.

Зима 1955-го, морозы за 40 градусов. В такие дни даже нас на работу не гоняли, а я, как назло, побежал по лагерю кого-то искать и не заметил, как нос прихватило. Большую часть успел оттереть снегом, но кончику все же досталось. Не везет евреям с кончиками...

Январь тянулся бесконечно долго. В феврале счет и вовсе пошел на дни и часы. Ночами мысли не давали покоя, что это еще за Лепель такой, как будет с работой, да и вообще, как жить дальше?

21 февраля по окончании работы меня вызвали в кабинет начальника лагеря, посадили на стул и официально Главный объявил, что с завтрашнего дня я - свободный советский гражданин, могу получить справку об освобождении, причитающуюся мне сумму денег и смогу уехать "на Родину", как он выразился. На вопрос, в какую именно часть Родины я все же намереваюсь отправиться, ответил, что в Белоруссию. Меня увели обратно, посидеть "на посошок". Я рассказал о своей новости Грише и всем своим сосидельцам, смотревшим на меня с белой завистью. Весь вечер я ходил прощаться: с Чамовым, ребятами из самодеятельности. Ночью было не до сна, в голове жужжало, и я не находил себе места. Все мысли сходились на маме.

Ехать придется в телогрейке и ватных брюках, на ногах бурки. Совсем недавно у одного зека за несколько рублей купил я небольшой фанерный чемодан. А еще у меня было 3 рубашки и брюки "на выход", вот и все богатство.

На дворе темно, все собираются на работу, бегут в столовую, одеваются, а я лежу и жду, пока все разойдутся. "Прощай, Боря, счастливо!" - говорят мне знакомые и соседи по бараку. А я желаю им скорейшего освобождения. Последним уходит Гриша с надеждой на скорую встречу. Прощальный завтрак в Гулаге - миска каши и чай с хлебом - и благодарность поварам.

Я получил заветную справку, 600 с лишним рублей, пожелание стать "настоящим советским человеком" и отправился пешком в сторону районного центра, ближе к автобусной станции.

СНОВА НА СВОБОДЕ

...Интересно, как себя чувствует птица, которая долгое время находилась в закрытой клетке, привыкла к своим решетчатым стенам, однообразной пище и чириканью? Но когда ее выпускают: как она расправляет свои крылья и тянется к солнцу? Как?

Снег скрипел под ногами, морозец под 20 градусов (не успел на проходной на градусник посмотреть). Опустил на уши мохнатую шапку, подправил аж две пары носков в ботинках, но холод продолжал донимать. В руке фанерный чемоданчик, за пазухой документ и деньги, а впереди - заснеженная дорога к цивилизации, к людям, к долгожданной и пугающей свободе. По привычке оглядываюсь - нет ли сзади конвоира? Странно, я один, вокруг ни души.

Я ускорил шаг, топать еще около 10 километров. Солнце почти не греет, греет только мысль, что свободен, что могу идти куда хочу и делать что хочу. Только посидев в клетке можно почувствовать, что же такое настоящая свобода.

Наконец, вдали появились первые домики райцентра. Без труда нашел автостанцию, подождал часик до отправки и - в путь. Без движения сидеть в автобусе - пробирает даже при небольшом морозе. На одной из остановок вошел военный, осмотрел всех, проверил у меня документы. Все в порядке, едем в направлении железнодорожной станции.

В кассе вокзала я взял билет до Москвы с пересадкой в Новосибирске. Еще в лагере меня предупредили, что кроме основного срока мне было дано 3 года поражения в правах, то есть, в течение этого срока не имею права жить в Москве и других крупных городах, поэтому в столице я могу быть только проездом. Из Новосибирска до Москвы поезд идет 4 суток, да сутки до Новосибирска - считай, неделя в пути, а затем еще пересадка в Орше, оттуда - Лепель.

Это была моя первая поездка по России в нормальных условиях. Ведь кроме как в товарных (скотских) вагонах нас не перевозили. Итак, после 29 лет жизни на этом свете только сейчас начинаю жить по-человечески, а почти половину своих лет ходил под конвоем: 3 года в гетто, год в концлагере и больше 8 лет в Гулаге. Четыре года мучений под гнетом Гитлера, у которого одна из главных целей была - уничтожение еврейского народа, а затем, когда чудом остался жить и уже полтора года работал и жил нормально, - опять под конвой, но уже под чутким руководством сталинистов. Это ж надо было додуматься - заманить маму из Западной Германии в советскую зону для того, чтобы меня вместе с ней отправить на 10 лет в Сибирь! И все потому, что по мнению "вождя всех народов" люди должны жить там, где хочет он. А интересно, если бы ГПУ не вытянуло маму, вся моя семья уехала бы в Америку, я остался бы в соцлагере и наверняка искал бы связь с ними. И возможно, если бы нашел, опять же загремел в лагеря, а может и нет, - куча вариантов. А так все совпало - и время, и место, и виновные, и статья...

Сытый, свободный и в тепле бродил я по плацкартному, вагону и радовался тому, что мысли мои не слышны и не доступны всякому там ГПУ.

А вот и Новосибирск: большой серый вокзал, много народу с чемоданами и сумками. В справочной мне сказали, что поезд на Москву будет только вечером, и я прогулялся по городу, перекусил, сходил в кинотеатр - короче, вдыхал воздух свободы в полной мере. Вечер, сажусь в пассажирский поезд, впереди - 5 суток езды.

В поезде, особенно на такие расстояния, невозможно без знакомства. Сосед мой, бывший фронтовик, ехал к своим детям в Белоруссию. Познакомились, разговорились. Слово за слово, поведал я ему свою историю.

"Ты знаешь, Борис, в лагерях сидят сейчас миллионы советских людей, конечно, многие из них - воры, бандиты и убийцы - должны сидеть в тюрьмах и ссылках за свои злодеяния, но среди политзаключенных очень многие не виновны. Я знаю это, потому что брат мой тоже сидит. Представь себе: он был в плену у немцев, удалось бежать из лагеря военнопленных, продолжил службу в армии в штрафном батальоне и снова из-за контузии попал в плен. И вот, когда кончилась война, за то, что он дважды был в плену, ему дали 10 лет лагерей. Недавно он освободился досрочно, проживает на Украине и после посещения детей я собираюсь заехать к нему. В письме он писал о тех ужасах, которые ему пришлось пережить. А в чем он был виноват? Что-то неладно в Датском королевстве..."

Мы долго, но осторожно и тихо изливали душу друг другу. Я ему рассказал также, что мама скоро должна освободиться, и по ее просьбе я еду в общем-то к чужим людям.

"Боря, - остановил он меня, - я оставлю тебе свой адрес, живу я недалеко от Новосибирска, если не приживешься в Белоруссии - приезжайте с мамой ко мне, чем смогу - помогу." Поезд остановился на какой-то станции на 20 минут, и мы вышли купить колбаски с хлебом в привокзальном буфете. Николай, сосед мой, с боем прорвался к буфетчице, я следом за ним. Купив килограмм колбасы, он отошел, а я, получив покупку, положил ее рядом с собой и приготовился расплатиться. В этот миг молодой парень, стоявший сзади, схватил мою колбасу и побежал к выходу. Я закричал, все оглянулись, а Николай быстро подскочил к этому парню и толкнул его. Колбаса выпала из его рук, Николай нагнулся поднять ее, парень успел вскочить, выбежать из буфета и смешаться с вокзальной толпой. Не тех сажают, подумал я, хотя, если вдуматься, от голода можно еще и не на такое пойти. Дорога тянулась долго, и мы то картами, то едой, а то и просто болтовней скрашивали нашу ограниченную вагоном свободу.

В воздухе запахло весной, начало марта 1955 года. Николай сказал, что у жены его сегодня день рождения, что в одном из станционных буфетов запасся поллитрой водочки и на троих, вместе с еще одним фронтовиком-соседом, предложил отпраздновать это событие. Вначале они слегка посмеялись над моим "употреблением", а потом полились разговоры о фронтовых делах.

Проехали Казань, послезавтра будем в Москве - как раз 5 марта, 2 года после похорон Сталина. Говорили, что тело его положили рядом с Лениным в Мавзолее. Я очень хотел посмотреть на Красную площадь и Мавзолей, пройтись по ГУМу и улицам города - все-таки впервые в Москве. Вечером посадка на Оршу, а оттуда - на Лепель. Последняя ночь в поезде, и с рассветом мы увидели первые высотные здания столицы. Замедляя ход, поезд подошел к Казанскому вокзалу. Мы распрощались с Николаем, и я вышел из вагона.

Москва! Вот она какая! Деловая, шумная, огромная, и я в телогрейке, с фанерным чемоданом в руке. В таком виде я и гулял целый день по городу, обошел пешком весь центр. Метро, магазины, памятники - я был переполнен впечатлениями. Вечером я сидел у окна поезда, отправляющегося в Белоруссию, в Оршу. Ночь езды, день гуляния по городу и вновь ночь езды до Лепеля. Расстояние в 70 километров поезд ехал около 4 часов, останавливаясь чуть ли не у каждого столба. И вот, 7 марта 1955 года я приехал в город Лепель. Можно, конечно, не верить в совпадения чисел и явлений, но ровно через 35 лет 7 марта 1990 года я навсегда покинул Страну Советов и прибыл на Родину, в страну своих предков.

ВИТЕБСК

В Лепеле меня приняли очень доброжелательно, тетя Маня ухаживала за мной, как за сыном. Сосед из дома напротив помог устроиться на временную работу на районной яйцебазе сторожем, а в дом культуры меня приняли на полставки руководить художественной самодеятельностью, сказались прежние навыки. А еще ездил по колхозам заготавливать картофель и клюкву для райзаготконторы. В мае приехал-таки из заключения Гриша Беккер и также устроился в заготконтору, а немного погодя женился.

Как-то послали меня сдавать автомашину с яйцами в Витебск. Уж очень приглянулся мне этот город, и в декабре 1955-го я переехал сюда надолго. Устроился работать на завод заточных станков - сначала учеником токаря, затем диспетчером и, наконец, начальником административно - хозяйственного отдела. И на этом заводе я проработал почти 33 года.

В январе 1956-го женился, тогда же вернулась из Сибири мама, и мы стали жить вместе. На заводе, естественно, руководил художественной самодеятельностью, я уже не мог без этого...

А еще тогда же, в 1956 году, я начал писать документальную повесь "За колючей проволокой", ставшую основой для второй части настоящей книги. Я обязан был описать главное из того, что пережил во время войны.

Шагая как-то с работы домой, я увидал на афишной тумбе рекламное объявление о том, что в городском доме культуры состоятся 2 концерта лауреата Всесоюзного конкурса артистов эстрады Нехамы Лифшицайте. На афише - программа концертов и фотография артистки. Это было осенью 1959 года. В Витебске жило много евреев, и желающие попасть торопились достать билеты. Мы с мамой решили обязательно пойти на концерт.

Зал был полон. Открылся занавес, на сцену вышла молодая, симпатичная женщина и начала петь народные песни. Аж дух захватывало и от самих песен, и от их исполнения. Зал аплодировал, а я сидел и мучительно думал - где я слышал эту фамилию - Лифшицайте, литовская фамилия, Лифшиц...

Я продолжал хлопать в ладоши, а в мозгу сверлила мысль -откуда-то я ее знаю, где-то уже видел. В антракте мне удалось пройти за кулисы, я прошел в комнату отдыха актрисы и постучал в дверь.

"Извините, - начал я по-русски, - вы случайно не из Каунаса?"

Она внимательно посмотрела на меня и вдруг кинулась обниматься:

"Завэлэ, это ты?! - Я стоял растерянно и не находил слов. - Посмотрите на него, он не узнает меня!"

Спустя секунду мой шок кончился:

"Нехама, как же я сразу не узнал тебя! Мы с тобой не виделись столько лет - подожди, с 1941-го, - целых 18 лет! Как ты? Где живешь?"

"Слушай, Завэлэ (это моя школьная кличка, сокращенная фамилия), мне сейчас с тобой некогда говорить, вот закончится концерт, подожди меня в зале, потом поговорим."

Мы расселись по местам к началу 2 отделения концерта и мама поинтересовалась, не зря ли я бегал за кулисы. Я рассказал ей, что с этой Нехамой мы учились в одном классе в Реаль-гимназии и вместе выступали на сцене в художественной самодеятельности. Когда отзвучали последние песни, люди еще долго вызывали певицу на "бис", а когда стали расходиться, и мама потянула меня к выходу, я ей сказал, что нам нужно подождать. Вскоре вышла Нехама, ее аккомпаниатор и еще несколько человек из состава ее труппы.

"Познакомься, Нехама, это моя мама Рахиля."

"Очень приятно, а мы с вашим сыном несколько лет вместе учились в одном классе."

А потом мы шли пешком к гостинице, в которой она остановилась, я рассказывал о себе, а она - о себе. За день до прихода немцев в Каунас Нехама с семьей на пожарной машине успели отъехать подальше от фронта. Затем была эвакуация в Среднюю Азию, учеба и музыкальное образование в Ленинграде. После этого началась гастрольная жизнь и выступление в Москве на Всесоюзном конкурсе артистов эстрады, где она получила звание лауреата. Живет сейчас в Вильнюсе, дала мне свой адрес и телефон и пригласила на завтрашний второй концерт. Я с удовольствием пришел посмотреть и послушать, как эта талантливая артистка играла отрывки из спектакля по книге Шолом Алейхема "Блуждающие звезды" и хлопал от всей души вместе с залом.

Через полгода я был в Вильнюсе в командировке и, естественно, зашел в гости в Нехаме. Мы пили кофе, и она подробно рассказывала мне эпизоды из своей жизни...

В 1958 году в Париже отмечали столетие со дня рождения великого еврейского писателя Шолом Алейхема. Из многих стран мира, по инициативе международного еврейского комитета, были приглашены лучшие артисты. После тщательного отбора Советский Союз был представлен небольшой группой: вместе с Нехамой были певцы Михаил Александрович, Эмиль Горовец, другие музыканты, поэты и актеры. Возглавлял группу артистов еврейский офицер из госбезопасности, знающий идиш.

Самолет сел в аэропорту в Париже, бригаду посланцев из Советского Союза разместили в гостинице. В первый день была обзорная экскурсия по городу, а вечером состоялся концерт в огромном зале на несколько тысяч мест. Выступали артисты из Америки, Франции, Румынии, России и других стран. Нехама выступала в первом отделении, в перерыве переоделась, чтобы посмотреть вторую часть концерта уже из зала, как вдруг в дверь постучали. На пороге стоял работник театра и на ломаном русском сказал ей, что мужчина и женщина хотят поговорить с ней. Нехама помнила наказ "шефа": ни с кем чужим не контактировать, позвала его. В это время подошла пара, и женщина на идиш сказала:

"Нехама, ты меня не узнаешь? - Перед ней стояла красивая интеллигентная женщина ее возраста со знакомыми чертами лица. - Это я, Мира Роголь, ты не узнаешь старых подруг? Мы же учились вместе!"

Долго обнимались, целовались. Собрались артисты, наблюдали за этой странной сценой.

Сколько же мы не виделись? - Говорила Мира. - Я успела побывать и в гетто, и в концлагере Штутгоф. Там я встретила этого человека, познакомься - мой муж. Ты замечательно пела, я тебя сразу узнала. Мы живем в пригороде Парижа, нам нужно обязательно встретиться и поговорить." - Нехама не знала что ответить, а Мира продолжала:

"Мы хотим пригласить тебя к себе домой, ведь мы не виделись 17 лет! Поехали - посидим, поговорим."

"Извини, - сказала Нехама и искоса посмотрела на своего "шефа", - я не имею права ехать к тебе без разрешения начальника. Офицер (одетый, разумеется, в гражданский костюм ) понял о чем идет разговор:

"Вы понимаете, мадам, я не могу отпустить артистов Бог знает куда..."

"Я поняла, - спохватилась Мира, - вот моя визитная карточка. Мы с мужем живем не очень далеко отсюда, около часа езды. Я очень прошу вас, отпустите ее ко мне, а завтра мы с мужем привезем ее обратно. Вот здесь мой телефон и адрес."

Начальник разрешил, но с условием, что завтра к определенному времени она должна быть в гостинице. Всю ночь они просидели, пересказывая друг другу свои прожитые годы. Мира после освобождения из концлагеря познакомилась с будущим мужем, вместе с ним уехала в Париж, где жили его родители. Перед уходом Мира раскрыла свой одежный шкаф и дала на выбор Нехаме чемодан с одеждой, как говорится - от всей души. Они стали переписываться, и в 1998 году Мира встретилась с подругой уже на земле израилевой.

А еще я вспомнил, как мама мне рассказывала, что в 1969 году, уже будучи 2 года в Америке, они с папой ходили на концерт Нехамы Лифшицайте в Балтиморе. После выступления мама решила пойти по моим стопам - она подошла к певице и на идиш обратилась к ней:

"Вы меня помните? Я мама Бориса Завилевича, который с вами учился. Мы встречались на вашем концерте в Витебске..."

"Ой, мадам Завилевич, конечно же я вас помню. Скажите, а Боря тоже в Балтиморе или еще в Витебске?"

"Нет, он еще в Витебске, но я надеюсь его увидеть..."

Сама Нехама уехала из Вильнюса в Израиль в марте 1965 года, где в аэропорту имени Бен-Гуриона ее встречала тогдашняя премьер-министр Голда Меир...

А в 1997 году, осенью, в Тель-Авиве состоялся юбилейный вечер, посвященный ее 70-летию, и нам вновь удалось повидаться... Вся наша жизнь состоит из встреч и расставаний...

Будучи в Москве в командировке в 1974 году, я вспомнил про Якова Абрамовича Судакина, под началом которого я служил переводчиком в августе 45-го. Без особого труда через справочное бюро нашел его номер телефона и услышал в трубке знакомый голос. Назвал себя, он сразу вспомнил, обрадовался и пригласил в гости.

Дверь мне открыл плотный седой старичок, с заметно изменившимися чертами лица (почти 30 лет прошло!), но это был тот же Судакин.

"Боря, я Вас с трудом узнал!"

"Яков Абрамович, Вас же можно будет легко узнать еще через 30 лет", - польстил я ему.

Сели к столу, и начался вечер воспоминаний. Судакин рассказал, что жена его умерла, живет он с семьей дочери. Меня он прекрасно помнит, мало того, у него сохранилась моя фотография, на ней я совсем юный. Я уговорил его одолжить мне эту фотографию, чтобы переснять ее и выслать обратно. Мы еще пообщались, попрощались, и больше я его не видел.

Когда мне удавалось побывать в Вильнюсе, с удовольствием встречался с оставшимися здесь школьными друзьями: Нехамой Лившиц, Мосей Барчевским, Бебой Капульским и другими.

ПОИСКИ И ВСТРЕЧА

В то время, в конце 50-х годов, мы даже думать боялись о поисках отца и брата. По словам мамы, они, скорее всего, должны были быть в Америке. Окольными путями мы все же пробовали найти их, и вот в 1959 году из Каунаса через Польшу в Израиль уехал мой друг по гимназии и гетто Исак Ласкин. Я попросил его разыскать отца через американскую еврейскую газету, и много позже я узнал судьбу этого объявления.

Мой дедушка, Семен Завилевич, эмигрировал в Америку в 1912 году. Чтобы не очень отличаться от окружающих, дед сменил имя на Сэм Смит. Коротко и сердито. Когда в 1947 году приехали к нему мои отец и брат им уже ничего не оставалось, как стать Майклом и Салом (Залман) Смитами. А мы искали Завилевичей. И тут на помощь пришел Его Величество Случай. Мой приятель Нахум Портной, с которым мы вместе были в гетто, после отсидки эмигрировал в Америку, в город Балтимор, где жила вся наша семья. Папа содержал продовольственный магазинчик, и многие евреи захаживали к нему поболтать, а заодно и купить что-нибудь. Однажды пришел Портной с этой самой газетой с объявлением и говорит отцу:

"Майкл, по-моему, твоя фамилия Завилевич? И жену твою зовут Рохл, а сына - Борис? Так вот они тебя разыскивают! Живут они в Белоруссии, в городе Витебске, здесь есть адрес, ты можешь написать им."

Папа много-много раз потом читал эти несколько строк на идиш из раздела "разыскивают", а тогда он сразу позвонил брату моему Зяме, и вскоре мы с мамой получили первое письмо от родных. До этого было еще несколько попыток разыскать их, и о некоторых из них мне хотелось бы рассказать. Уже работая на заводе, я часто писал заметки в газеты, сначала в витебскую, а потом и в центральную -"Советская Беларусь". Как-то написал статью про хорошего сборщика с нашего завода (кстати, он тоже переместился в Израиль, в Арад), и через некоторое время приходит письмо из Минска, в котором женщина пишет, что до войны она знала Михаила Завилевича и спрашивала, не родственник ли он мне. А если да, то я должен написать письмо в Аргентину, в Буэнос-Айрес по такому-то адресу на идиш. Я показал письмо маме, она засомневалась, что это наши, но все же сказала, чтобы я написал. Месяца через два пришел ответ, напечатанный на идиш, мне ответили, что Завилевич Михаил из Минска, и в Литве никогда не проживал.

Буквально через несколько недель после этого меня попросили зайти в секретариат завода и секретарь передала телеграмму на мое имя. Отправлена она была из Липецка:

"Борис Завилевич, был ли у вас брат Зяма? Звоните в Липецк по номеру телефона..."

Тут я уже совсем ничего не понял. Придя домой с работы, я показал маме телеграмму, и мы пошли на почту звонить в Липецк. Когда нас соединили, мы зашли в кабинку и услышали голос:

"Борис, ты? Ты живой!!!"

"Да вроде живой, а это ты, Зяма?"

"Я это, я! Живу в Липецке, майор Советской армии. А где наша мама?"

"Мама здесь, рядом со мной! А где папа?"

"К сожалению, папа умер... А где Стера?"

"Какая Стера?" - не понял я. Рядом стояла мама и вытирала слезы.

"Как это какая Стера, сестра наша!"

"Слушай, - спохватился я, - а ты был в Каунасском гетто?"

"Я был в Витебском гетто, потом бежал оттуда..."

"Извини, - перебил я Зяму, - это совпадение. Скажи, а как маму нашу зовут?"

"Да ты что? Маму зовут Аня!"

"Еще раз прости, но мы просто однофамильцы. Мама рядом со мной и зовут ее Рахиля."

"Так ты не мой брат?! А я так надеялся..."

"Будь здоров, товарищ Завилевич, - попрощался я с ним, - и извини за беспокойство".

И только через 15 лет после этого разговора, будучи в командировке в Липецке, я был дома у Зиновия Завилевича, подполковника в отставке, и он рассказал мне, что мой полный тезка Борис Михайлович Завилевич погиб в гетто города Витебска в 1941 году...

Лишь когда в декабре 1959 года мы получили первое письмо и фотографии от отца, немного успокоились. Но тут же появилась новая проблема: письма из страны загнивающего капитализма, которые приносил почтальон, видели соседи. Появился прекрасный повод для всенародного обсуждения, включая тружеников родного завода. Подумать только - мало того, что в тюрьме сидели, так еще и родственниками из Америки обзавелись! Мы ушли в тень, ничего не отрицали, но ничего и не афишировали. А папе я написал письмо с просьбой посылать почту на Главпочтамт, до востребования. Стали приходить первые продуктовые посылки от отца. Мы, как великие конспираторы, брали несколько темных мешков, укладывали в один из них посылку, заходили подальше в парк, перекладывали содержимое в мешки, а саму коробку разрывали на куски и разбрасывали по мусорным урнам, чтобы и духу не было от "ненавистной Америки".

В начале 1964 года брат написал в письме, что хочет с семьей приехать и повидаться с нами. Но куда? В Витебск не пускают американцев, город "закрытый". Решили, что места для встречи лучше, чем Вильнюс, не найти. Кроме того, там у нас были родственники, и было где остановиться.

Еврейский Вильнюс слегка гудел в день, когда в город приехала семья из Америки. Дух сионизма витал над вокзалом в ожидании поезда, такой редкостью в те годы был приезд далеких гостей. Слезы радости, обнималки, целовалки. Брата я сразу не узнал, и только когда пригляделся к человеку, повисшему у мамы на шее, понял, что все же два десятка лет -солидный срок. Вышла из вагона элегантная женщина и три очаровательные девочки-куколки. Вокруг сплошные охи и ахи.

Приехали в гостиницу и долго-предолго разговаривали. Зяма сразу предложил маме:

"Мама, ты должна ехать к нам, папа тебя не видел целых 19 лет, приезжай, тебе будет у нас хорошо. А Борис потом приедет..."

Видимо, одним из побудительных моментов приезда брата с семьей было желание уговорить маму переехать на Запад. 10 дней шла массированная атака, Зяма обещал привлечь знакомых в Министерстве иностранных дел в Москве. Напоследок брат заказал ужин в ресторане, были приглашены некоторые родные и друзья.

Прощание было тяжелым. Перед отъездом Зяма наедине сказал мне, что папа живет с одной еврейской женщиной из Германии, она очень богата, имеет несколько многоэтажных домов, но если мама к нему приедет, он откажется от всего и примет маму. Я обещал помочь маме выехать и обещание сдержал. Десяток заявлений и прошений посылал я во все инстанции. И, конечно же, отказ за отказом.

В конце 1966 года предсовмина Косыгин выступал в Париже на одной из прессконференций. Журналисты, в том числе еврейские, задали вопрос: "Почему не разрешают одному из супругов, проживающему в СССР, покинуть пределы страны и приехать к другому супругу, находящемуся в другой стране, например, США, где гуманность Советского Правительства в этом вопросе?!" Косыгин ответил, что если действительно доказано, что это семейная пара, разрешение будет дано.

Как только я прочел это в прессе, сразу напечатал и послал прямо на имя Косыгина в Москву заказное письмо. И вот 15 марта 1967 года, в день 10-летия моего старшего сына, нам позвонили из ОВиРа и сообщили, что мама получила разрешение на выезд. Уже в августе 1967 года мама навсегда покинула территорию Советского Союза и вылетела в США, где ее встречала вся наша большая семья, а также важные сотрудники муниципалитета и американского еврейского агенства. До сих пор я храню фотографию, снятую в аэропорту JFK в Нью-Йорке.

По первым письмам стало ясно, что почти прав был Николай Островский, - жизнь дается человеку один раз, и прожить ее нужно ТАМ. После далеко не райской жизни в сибирских лагерях мама работала в Витебске на автобазе, на мойке салонов автобусов. А тут тебе Америка, да на всем готовом - так может и крыша поехать. И хотя к хорошему привыкаешь быстро, гораздо быстрее, чем наоборот, все равно глазам больновато вначале. В свои 67 лет в Балтиморе мама начала изучать английский язык, папа на своей машине возил ее по городам, показывал достопримечальности, места отдыха. Перспективы были самыми радужными. Но человек полагает, а Бог располагает. Не прошло и трех лет, как в конце 1969 года у отца обнаружили рак желудка...

В начале января 1970 года я получил от "Мерси -госпиталь", где лечился папа, копию письма с обращением к Советскому правительству с просьбой об исполнении последнего желания больного, которому осталось жить 5-6 недель. Увидеться и попрощаться со своим сыном, проживающим там-то. Письмо это, как и многие другие письма и фотографии, я храню как память об еще одном тяжелом этапе жизни.

Буквально в тот же день я обратился в ОВиР, но мне сказали, что такие вопросы решаются только в Минске. Я поехал в Минск, там женщина-майор прочла перевод письма и в свою очередь, в свойственной бюрократам манере убедительно обосновывать любое бездействие, переправила меня в Москву, в центральный ОВиР. В Москву так в Москву. Добился приема у полковника, тот меня абсолютно вежливо выслушал и сказал, что оформление документов займет много времени и лучше всего это сделать в... Минске.

"Товарищ полковник, преступник, осужденный за свои преступления на смертную казнь, имеет право на последнее желание. И это его последнее желание - выполняют! А мой отец, которому осталось жить несколько недель, хочет попрощаться с сыном, и в этом ему отказано? Что может быть важнее человеческой гуманности?"

"Верьте мне, товарищ Завилевич, если бы я один решал такие вопросы, я бы разрешил выезд в срочном порядке, - чуть ли не бил он в свою полковничью грудь. - но я не один, есть еще начальство, извините, я очень сочувствую". Я вышел из этого здания на улице Огарева в подавленном настроении. Круг замкнулся. Подрубили меня под самый корешок. 1 марта 1970 года, как и предполагали врачи, папа скончался. Неделю я сидел "шива".

Мама осталась одна. Зяма помог продать дом, и мама переселилась в хостель. Связь мы поддерживали письмами.

Повествование не будет полным, если хотя бы несколько строчек не будут написаны о заводе. За годы работы благодаря общительному характеру я сдружился со многими ребятами из разных отделов. Часто приходилось ездить в командировки, что-то доставать, где-то выбивать, организовывать и, естественно, комбинировать. А еще удавалось выкраивать время, чаще всего после работы, для написания, а в дальнейшем и печатанья на машинке второй книги жизнеописания "За колючей проволокой". Только-только начал зарождаться КВН, и мне выпала честь стоять у истоков создания и организации первых клубов КВН сначала на заводе, а затем и общегородских турниров, за что награждался грамотами. До сих пор поддерживаю связи со многими из "той" жизни.

В своих письмах мама все время просила, чтобы я приехал к ней хотя бы в гости. Я написал несколько заявлений в МВД, но каждый раз приходил шаблонный отказ. Как-то мама сообщила, что у них появился кто-то знакомый в посольстве США в Москве, это и в самом деле помогло. В январе 1975 года мне дали разрешение на посещение матери в США сроком на 40 дней. ОвиР потребовал характеристику и разрешение от парткома завода. Я им напомнил, что коммунистом никогда на был, и с парткомом знаком лишь понаслышке. Но ОВиР был тверд и неприступен. В конце дня я был приглашен на заседание парткома. Первым вопросом на повестке дня было обсуждение выдачи разрешения на выезд товарища Завилевича в гости к своей матери в США.

"Ну что, пустим? Как считаете?"

"А пусть расскажет, как его мама там оказалась!" -раздались голоса. Пришлось как на духу исповедоваться и выкладывать перед чужими людьми всю подноготную.

"Ладно, товарищи, думаю, что нужно его пустить. Борис работает на заводе уже 19 лет и зарекомендовал себя с хорошей стороны. Кто за то, чтобы дать положительную характеристику - поднимите руки!" - партсмены дружною толпой проголосовали "за".

20 апреля 1975 года, "затарившись" по просьбе мамы буханкой черного бородинского хлеба, я вылетел из Москвы. Таможенники с обеих сторон интересовались назначением трансфера хлеба, тогда еще вообще мало кто летал, а уж с хлебом и подавно, это сейчас по всему миру русские где живут, там и хлеб пекут. Дозаправившись в Лондоне, самолет держал курс на Нью-Йорк. Все было в новинку, сам самолет это уже была заграница.

Я прошел американский таможенный контроль и в отдалении услышал знакомый голос: "Боря!". 8 лет мы не виделись с мамой, объятия, поцелуи. Тут же брат с женой, из-за задержки рейса они уже несколько часов ожидали в аэропорту. Как всегда в подобных случаях вопросов больше, чем ответов, все разговоры еще впереди. Проехали на машине через Нью-Йорк, по Бруклинскому мосту и спустя 3 часа въехали в город Балтимор.

Сал (он же Зяма) работал электриком, Маня шила и подправляла одежду в одном из отделов большого супермаркета, дочки учились. За полтора месяца насмотрелся многого, побывали на Арлингтонском мемориальном кладбище, возле здания Конгресса и Белого Дома в Вашингтоне, во многих городах. Я спросил у мамы, почему мы не едем к нашим родным? Ведь здесь жили двое моих дядей, тетя, куча двоюродных братьев и сестер. Оказалось, что напрашиваться и проявлять инициативу не принято, а нужно просто ждать, пока пригласят, если захотят увидеть. Наконец позвонили дядя Бени с женой Рейчл и сказали, что заедут за нами вечером и заберут к себе. Мама купила цветы, и мы отправились к дяде. Он долго и с удовольствием показывал

свою огромную и красивую квартиру, все время ожидая восхищения и одобрения из моих уст, и я не скупился. В своем кабинете он показывал фотографии, а потом вытащил из стола приемник. В то время в Союзе транзисторные радиоприемники были редкостью, и я мысленно уже начал представлять себе, что скоро в Витебске буду хвастаться наличием диковинки. Размечтался. Дядя покрутил его, мы послушали музыку и он быстро спрятал его на место, чтобы не было повода для беспокойства. Вскоре я понял, что люди здесь очень замкнутые, каждый ограничен своей коробкой и максимум (впрочем, и минимум) того, что они раздают бесплатно - это улыбки.

Мама жила в хостеле на втором этаже восьмиэтажного дома. У входа, в холле, сидел дежурный. Сама квартира хорошо обставлена мебелью, уютная. Раз в неделю Зяма приезжал к маме, и они вдвоем ездили в магазин и делали закупки. Еще меня удивило, что мама, которой весной исполнилось 75 лет, освоила английский язык, конечно не в совершенстве, но со всеми могла договориться и немного читала по-английски.

В один из дней мы поехали в гости к нашему другу детства Лео Кагану в город Кливленд, штат Огайо. До войны мы жили с Каганами по соседству, дружили, Лео учился с Зямой в еврейской школе. Последний раз мы виделись в гетто, в 1941 году.

Встречала нас жена Лео, тот еще на вернулся с работы, поговорили. Она была родом из Югославии, во время войны находилась в гетто и в концлагере, после войны они с Лео поженились. Я знал очень много семей, в которых оба прошли беды войны, и это было одним из факторов их сближения. Вдруг открылась дверь и в комнату вошел он - Лео, Лев, Лейба Каган. Мы не виделись 34 года. В моем представлении это был чернявый шустрый мальчишка - и вдруг передо мной стоит солидный джентльмен, отец троих детей. С трудом выискиваю сходство с тем Лео. Обнялись, неловко начали разговор. Как это водится, сделали легкую экскурсию по великолепно оборудованному 7-комнатному дому с приусадебным зеленым

участком и сели за стол. Вот тогда и полилась беседа. У него был свой бизнес по ремонту электрооборудования: цех и несколько рабочих. Долго мы сидели и вспоминали детство и пути, которые прошел каждый. Назавтра мы побывали в музее искусств, в окрестностях озера и прочих интересных местах Кливленда.

Вечером Лео завел меня в подвальное помещение, вручил мне конверт и сказал, что это скромный подарок лично для меня от старого друга. А еще, узнав, что я веду в Витебске свадьбы, подарил хороший микрофон:

"Я помню, Боря, как ты еще мальчишкой пел песни на идиш, теперь ты, наверное, большой артист..."

"Не шути, дружище, в городе Витебске живут около 15-17 тысяч евреев, среди них много пожилых людей и людей среднего поколения, для которых язык идиш является неотъемлемой частью их жизни. Так вот, когда они слышат песни на родном языке, они бесконечно рады, я же помогаю им радоваться, и мне самому доставляет удовольствие исполнение песен на идиш."

Следующая наша поездка была в Филадельфию к другу Зямы Арнольду Энгелю. Латвийский еврей, он также прошел гетто и концлагерь, там же они с братом познакомились, вместе учились и работали электриками. С Арнольдом я уже встречался в Ленинграде в 1966 году, у себя он также принял нас очень хорошо. Мы много поездили, были возле Колокола Свободы в центре Филадельфии, на месте, где в 1776 году была провозглашена независимость Америки.

По возвращении в Балтимор в один из дней состоялся "вечер встречи кузенов". В одном из ресторанов собрались все двоюродные братья и сестры обширной нашей фамилии Смит-Завилевич. У моего отца было 3 брата и 2 сестры и у каждого - по нескольку детей. Все подходили к брату, здоровались и по- американски кивали в мою сторону:

"Это наш кузен Борис? О, хороший парень! Как дела в России?"

"Олл раит!" - отвечал я бодро куда-то в воздух. Никто не задавал лишних вопросов, никого ничего не интересовало, никто не пригласил в гости, зато как все улыбались!

Еще обратило на себя внимание отношение американских евреев к Израилю. Многие автомашины были украшены надписями по - английски: "Да здравствует Израиль!" или: "Надо помочь Израилю!", тем самым выражая открытую солидарность с еврейским государством. Как-то в Филадельфии мы присутствовали на вечере в огромном клубе с целью организации сбора средств для Израиля. Сидели вокруг столиков с легкой едой и питьем (вход - 10 долларов), на сцене сидели несколько человек с готовыми списками людей, жертвовавших определенные суммы в долг Израилю на 5 лет без процентов. Вслух назывались фамилии и суммы, - 1500, 2000, 3000 долларов, - кто во что горазд. В перерыве был дан небольшой концерт - и вновь за дело. Вечер прошел успешно, собрали довольно внушительную сумму. Были мы также в синагоге, там та же картина: все для Израиля!

А теперь еще одно лирическое отступление, берущее начало со времен войны, с концлагеря Шанчай. Там, в моей памяти, осталась моя первая любовь - Аня Идельс, с которой связь с тех пор была потеряна. Я слышал, что в конце концов она оказалась в Америке, и когда был у мамы в гостях, попытался выяснить, может быть, она знает, как найти Аню? Мама сначала уклончиво отвечала, что Аня живет со своей семьей в городе Линкольне, штат Небраска, и что у нее муж и две дочери.

"Мама, дай мне ее номер телефона, давай позвоним ей!"

Она вначале колебалась, но мне удалось убедить ее, что я просто хочу видеть Аню или хотя бы поговорить с ней. Мама набрала анин номер.

"Здравствуйте, тетя Рейчл!" (В Америке так маму переделали из Рахили)

"Здравствуй, Энн (а это уже Аня)! Ко мне приехал из России в гости мой сын Борис, если ты его еще помнишь, и хочет с тобой поговорить."

Я взял трубку и услышал такой далекий и такой знакомый голос все на том же идиш:

"С приездом, Борис! Как поживаешь?"

Я ей рассказал, что приехал на полтора месяца к маме и брату в гости и очень хотел бы ее видеть. Аня с сожалением объяснила, что плохо себя чувствует и не сможет прилететь в Балтимор, но была бы рада, если бы я смог на неделю прилететь к ней на самолете через Чикаго. Даже обещала купить билет на обратную дорогу. Мама это услышала и сказала свое категорическое "нет". Она взяла трубку телефона и объяснила Ане, что меня она от себя не отпустит, что осталось мне быть в Америке всего несколько недель и что она со мной еще не наговорилась.

"Напиши письмо и пришли фото," - успел я попросить Аню в конце разговора. Через несколько дней я получил длинное письмо и фотографии. С того июльского дня 1944 года, когда судьба развела нас в разные стороны, прошел 31 год. Что время делает с людьми! С трудом узнал я на фотографии ту самую прелестную Анюту, с которой мы скрашивали наши черные дни в концлагере. И только блеск глаз не поддавался влиянию времени. Она писала о себе, о муже Эли, у которого хорошая работа на телестудии, о своем доме. А еще о том, сколько им пришлось намучиться в первое время в Америке, пока они не стали на ноги.

Я сразу написал ей длинный ответ с подробным описанием моих приключений и также послал фото. Последний раз перед отлетом я говорил с Аней по телефону и она мне сказала:

"Боря, ты улетаешь к себе домой, а у меня такое чувство, что мы с тобой еще обязательно увидимся".

Май 1975 года. Время шло, мое гостевание близилось к завершению. В аэропорту, уже попрощавшись, мы вновь и вновь в слезах обнимались с мамой, словно чувствовали, что это наша последняя встреча...

Шли годы, я работал на заводе, а в выходные дни был тамадой на свадьбах. Началось это еще в 1969 году, когда на свадьбе у родственника меня попросили спеть несколько песен на идиш. Я спел, всем понравилось, а пара молодых ребят тут же подошли и попросили через месяц быть у них ведущим на свадьбе. Я не мог отказать, подготовил поздравления молодым, несколько песен на идиш и на русском, настроился и пошел "в люди". Дебют прошел с большим успехом, я и сам не ожидал такого. Особенно были довольны люди старшего поколения, знавшие идиш, в то время редко можно было услышать такие песни, разве что от заезжих еврейских артистов. К репертуару я постоянно добавлял новые стихи и шуточные песни и - колесо завертелось. Из уст в уста передавали люди друг другу, что появился прекрасный еврейский свадебный ансамбль с совсем неплохим ведущим. Заказы посыпались, как снежная лавина. Почти все выходные были заняты и расписаны на несколько месяцев вперед.

Много воды утекло с тех пор, много веселого и грустного было в моей жизни в Витебске. Но эту страничку я, пожалуй, оставлю за рамками настоящей повести.

ИЗРАИЛЬ

В 1989 году я побывал в гостях в Израиле. Была организована незабываемая двухдневная экскурсия в Иерусалим, в программе которой значилось посещение музея "Яд ва шем". Когда я увидел вечный огонь, названия концлагерей и среди них - DACHAU - у меня из глаз брызнули слезы, не смог удержаться. Я в жизни редко плакал, может быть, несколько раз от голода - в концлагере Ландсберг, когда не было даже картофельных очистков в помойках, а также в Сибири, особенно в 1947-48 годах, когда мы были, как голодные волки в зимнем лесу... А тут слезы сами по себе текли от упоминания слова Дахау - эти запахи крематория, эти синие трупы в концлагерных умывальниках - все мелькнуло разом, в одно мгновение. В отражении вечного огня мелькали названия гетто и лагерей, в которых остались наши родные, знакомые, а также незнакомые в огромном количестве - более 6 миллионов...

Удалось мне повидаться с Ициком Ласкиным, которого я еще помнил по играм в баскетбол в Реаль-гимназии перед войной, затем вместе прошли через гетто и концлагерь. В 1959 году я приезжал в Каунас прощаться перед его отъездом в Израиль, и вот спустя 30 лет я вновь увидел Ицика с улыбкой на устах. Вот такие бывали встречи.

Вскоре я вернулся в Витебск. А в начале 1990 года у меня определили опухоль прямой кишки. К тому времени у меня уже были поданы документы на выезд в Израиль на постоянное место жительства. Доктор Козловский, осмотрев меня, сказал, что нужна срочная операция, иначе будет поздно.

"Сегодня среда, - сказал он, - в понедельник будем делать операцию."

"Доктор, скажите, а что если попробовать оперировать в Израиле? У нас поданы документы на выезд, и мы ждем разрешения."

"В Израиль? - переспросил этот талантливый еврейский хирург. - Я сделаю вам хорошую операцию, но, честно говоря, там вам сделают лучше. Если вовремя." "А можете ли вы дать мне письмо или справку о том, что я нуждаюсь в срочной операции?"

"Нет проблем, сейчас же я напишу такую справку. И не забывайте, что тянуть нельзя, дорог каждый день. Если в течение 2 недель не будет сделана операция - ваша жизнь в опасности. Решайте, если до понедельника с выездом ничего не получится - приходите обратно сюда, и я вам сразу сделаю операцию."

Получив справку с печатью я напрямую отправился... в обком партии. Я решил идти напролом, оставалось 2 недели на решение вопроса "жить или не жить". Пойду к секретарю обкома и буду просить помощи в ускорении отъезда.

Милиционеру при входе в здание обкома я сказал, что мне нужна Валентина Николаевна, ранее выступавшая в кружке художественной самодеятельности, которым я руководил на заводе. Время было послеобеденное, и работники возвращались с перерыва. Вдруг я увидел, как по длинному коридору идет с какими-то бумагами сам первый секретарь обкома Григорьев. Как только милиционер, возле которого я стоял, отвернулся для проверки очередного посетителя, я быстро подошел к Григорьеву:

"Товарищ секретарь обкома, - обратился я к нему, - спасите мою жизнь!"

"Что здесь происходит? Вы кто?"

"Моя фамилия Завилевич, я бывший узник концлагеря, вот моя справка, а вот справка из онкологической клиники, что мне нужна срочная операция на прямой кишке..."

"Так что вы от меня хотите? Я вас не понял..."

В это время меня схватил за рукав дежурный милиционер, пытаясь вывести из здания обкома. Григорьев остановил его:

"Чем я могу вам помочь?" - спросил он.

"Меня должны срочно оперировать, я очень прошу вас позвонить в ОВиР, чтобы мне дали разрешение на срочный выезд в Израиль на операцию. Там уже есть договоренность о немедленном проведении операции. Документы уже поданы, нужно только чтобы вы позвонили и попросили, чтобы это решилось как можно быстрее."

"Как ваша фамилия?" - переспросил он.

"Завилевич, - четко произнес я. - Пожалуйста, позвоните."

Григорьев пошел дальше, а милиционер продолжал зорко следить, как я выхожу из здания. Жалко было терять время, и оттуда я прямиком направился в ОВиР.

Отсидев положенное в очереди, я зашел в кабинет начальника отдела, подполковника милиции:

"Нина Ивановна, помогите, пожалуйста, срочно выехать в Израиль на операцию! Спасите мою жизнь!"

"Что за паника?" - спросила она.

"Вот справка из больницы о том, что я нуждаюсь в срочной операции по удалению прямой кишки. По мнению врачей, на проведение операции мне осталось максимум две недели, у нас есть договоренность в больнице в Израиле..."

"Операции и у нас делают, и люди живут, - прервала она меня. - Так вы хотите еще раз в гости поехать?"

"Нет, Нина Ивановна, на сей раз - на постоянное место жительства. У нас уже поданы документы, а вот срочно ехать нужно мне одному..."

"Слушайте, - вновь перебила она меня, - если вы хотите ехать на постоянное место жительства, нужно ждать 2-3 месяца, а если в гости - можно за неделю все оформить."

"Да нет же, именно насовсем, и на сборы у меня всего 2-3 дня, время работает против меня..." - нас перебил телефонный звонок. Она взяла трубку и спустя несколько секунд внимательно на меня посмотрела. Я почувствовал, что телефонная беседа касается меня, кто-то называл мою фамилию и, наверное, просил помочь. Начальница аккуратно положила трубку, не спеша взяла какие-то бумаги.

"Ладно, товарищ Завилевич, я вам ничего не обещаю. Завтра я буду на приеме у генерала, расскажу про ваш случай. Приходите в пятницу, часов в 11, попробую помочь."

В назначенное время я ожидал ее у кабинета, но напрасно. Я вышел на улицу, и в это время она подъехала на машине. Увидев меня, сказала:

"Ваш вопрос, товарищ Завилевич, решился положительно. Идемте ко мне. - Мы вошли в ее кабинет. - Генерал дал добро.

Но сегодня пятница, и мы не сможем выдать вам визу. Получите только в понедельник. Приходите утром, и я постараюсь помочь."

"Я могу заказывать билеты на Москву?"

"Заказывайте, в понедельник все оформлю..." - я поблагодарил и ушел.

За оставшиеся до отъезда несколько дней нужно было со всеми попрощаться и кое-что собрать, хотя вещей я брал с собой очень мало. Во вторник утром я уже был в Москве, дозвонился до израильского представителя в Румынии, рассказал ему кто я и что мне срочно нужно в Израиль через Бухарест на операцию. В среду утром в румынском посольстве мне поставили визу и вечером я вылетел. В 4 часа утра 8 марта 1990 года под традиционные громкие аплодисменты самолет коснулся Святой Земли.

С помощью родственников быстро оформился в больницу, и тут чуть было не случился прокол в моем марафонском забеге от витебского обкома до беер- шевской больницы с чисто ивритским названием "Сорока": медработники бастовали. Но назавтра забастовка закончилась, и я попал на прием к замечательному человеку и прекрасному доктору Шломо Вальфишу. Он меня осмотрел, подготовил и прооперировал...

Он подходил ко мне после того, как я открыл глаза, мы беседовали на идиш и я ему коротко рассказал о себе.

"Ты, Борис, будешь лежать в больнице, пока тебе не дадут квартиру. И я тебе постараюсь в этом помочь". В апреле я получил ордер на амидаровскую квартиру, в которой и живу поныне.

Иврит трудно дается людям моего возраста, но будучи еще ребенком, до войны, более полувека назад, я изучал иврит в школе. Поэтому, когда еще лежал на больничной койке и листал русско-ивритский словарь, вспоминал много знакомых слов, ставших мне своеобразным мостиком из далекого детства...

...И тут я вновь возвращаюсь к Ане. Когда я говорил с ней по телефону в Америке, она говорила, что ей нравится Израиль и, возможно, она туда переедет жить. Я попытался разыскать ее уже здесь, но получил ответ, что такая в Израиле не проживает. Записную книжку с адресами я впопыхах не взял, багаж прибыл только в июле 1991 года. Я сразу нашел адрес Ани и написал ей письмо в Америку. Она мне сразу ответила, что в мае 1991 года была в Израиле, мало того, даже была в Беер-Шеве. "Возможно, мы даже шли по улице навстречу друг другу и разминулись", - дофантазировал я. Она приглашала к себе в гости, а еще написала, что, может быть, на следующий год приедет с мужем в Тель-Авив, тогда и встретимся.

И вот в мае 1992 года раздался звонок из Линкольна, и Аня сообщила, что через 2 дня они с мужем вылетают в Израиль. Через несколько дней, как много лет назад, я услышал знакомый голос:

"Боря, шалом! Это Аня. Мы в Тель-Авиве, в гостинице "Рамада", комната 1110."

Когда я поднялся на 11 этаж и спросил у горничной нужный номер, она по- русски воскликнула:

"А, это вы из Беер-Шевы приехали? Аня вас уже ждет! Она нам рассказывала, что вы 48 лет не виделись... А вот и она идет!" - я обернулся и увидел полную, красивую и удивительно знакомую женщину. "Боря!" - мы кинулись обниматься, Аня плакала, а у меня сжалось сердце. Я потом сожалел, что не пригласил на эту встречу кино- или хотя бы фотожурналиста. Ведь 48 лет - это не шуточки, это более половины человеческой жизни. Почти полвека мы не виделись, а сейчас стояли в коридоре гостиницы, обнявшись и не могли придти в себя. Вокруг нас собралась большая группа работников гостиницы. К нам подошел худощавый лысоватый мужчина, и Аня сказала:

"А это Эли, мой муж. Эли, познакомься, это Борис, " - мы обнялись и пошли к ним в номер, расселись, и беседа полилась.

После освобождения концлагеря Штутгоф Аня познакомилась с Эли. Он был одним из немногих, кому удалось совершить побег из самого страшного концлагеря -Освенцим. Весной 1945 года Эли выглядел как живой труп, как и многие из нас. Ему тогда было 25 лет. Родом он - из небольшого польского местечка, где до войны жило много евреев. Вместе с родителями и другими родственниками они прошли все круги ада - от гетто до Освенцима. К концу 1944 года в лагере из всей своей большой семьи Эли остался один. Дней за 10 до освобождения концлагеря советскими войсками, ему удалось спрятаться, его искали, но не нашли. Он прятался в лесу, двигаясь по направлению к своему местечку. В это время туда подошел фронт, и Эли оказался на свободе. Дом его уже был занят поляками. Махнув рукой, он отправился на станцию, чтобы уехать к родственникам. И именно там, на станции, он повстречал симпатичную 17-летнюю Анну Идельс. Больше он ее, по ее же словам, от себя уже не отпускал. Так они соединили свои судьбы. Через некоторое время Эли нашел своего дядю в Америке, в городе Линкольн, и через Западную Германию в 1947 году они эмигрировали в Америку. Дядя вначале помог им, затем в помощи было отказано, и Эли устроился на физически тяжелую работу, а Аня сидела в маленькой съемной квартире с двумя крохотными дочками. Но Эли не отчаивался - твердо выучил английский язык и через некоторое время удачно устроился работать на местную телестудию, где затем проработал долгие годы...

...Долго и подробно рассказывал я о своей жизни, затем, после обеда в ресторане, мы погуляли по прекрасной набережной Тель-Авива, где вечером встретились с еще одной парой бывших узников Освенцима, друзей Эли, проживающих уже несколько десятков лет в Петах-Тикве...

Через 2 года, в июне 1994 года я вновь побывал в Америке. Вначале мы погостили две недели у Ани с Эли в Линкольне, штат Небраска. Великолепно провели время и, как и предполагалось, все говорили и вспоминали. Так завершился очередной виток спирали встреч и разлук с Анной - милым другом моего сердца.

Еще неделю мы провели в Чикаго у чудесных друзей еще по Минску. Рая Щупакевич жила там с детьми уже почти 15 лет, мы объездили почти все достопримечательности этого интересного города и вновь с радостью и тоской предавались воспоминаниям о том, как были молодыми.

После этого 3 недели мы общались с Зямой у него в Балтиморе. Вновь поездки, встречи со старыми друзьями, новые впечатления. Я побывал на могилах мамы и папы, попрощался со всеми, кто мне был дорог и близок.

Мощный "Боинг" оторвался от бетонной полосы. Позади была чужая прежде страна, в которой теперь остались дорогие мне могилы. Впереди была другая страна - родина моих предков и уже совсем-совсем не чужая...

...Наступил Новый Год, Новый Век и Новое тысячелетие. 55 лет минуло с того памятного дня 1945 года, когда я покинул ворота концентрационного лагеря. Лишь в страшных снах возвращался я туда, вновь и вновь переживая заново встречи с дорогими мне людьми, оставшимися там, в печах крематория.

Весной 2000 года собралась группа из 30 человек, 14 из которых - бывшие узники Дахау и Ландсберга, остальные -члены их семей. Решили вновь, спустя 55 лет, пройти по дорогам сожженной юности.

Старший нашей группы несколько раз уже побывал в этих местах, поэтому все было очень организованно. В аэропорту Мюнхена нас ожидал комфортабельный автобус, который доставил нас в город Гаутинг. Сопровождал нас бургомистр этого города - он был одним из инициатиров и спонсоров нашей поездки. Был он очень любезен, всячески стараясь помочь хоть чем-нибудь.

Назавтра мы посетили городок Вассербург, расположенный на острове, встретились с очередным бургомистром и выслушали очередную лекцию о мире. Когда я ему сказал, что живу в Беер-Шеве, тот обрадовался и просил передать привет руководству города, в котором он побывал, ибо наши города кто-то когда-то сделал городами-побратимами.

Оттуда мы поехали в Мюльдорф - место, где во время войны в лесу был концлагерь. Перед нами предстали развалины лагеря, оставленные как память о прошедшей войне. Спустя некоторое время приехало еще несколько автобусов с бывшими узниками и легковые машины с представителями Баварского правительства. Состоялся митинг, посвященный 55-летию освобождения концлагеря Мюльдорф, входившего в систему концлагерей Дахау. Были названы имена погибших узников. Каждому из нас раздали по символическому флажку, и мы воткнули их в землю так, что получилась цветная изгородь в память о погибших.

Назавтра вновь прием в ратуше Гаутинга. На стенах были развешены фотографии узников каунасского гетто. Очередной митинг, и - к нашему большому удовольствию - концерт песен на идиш.

30 апреля 2000 года нас повезли в Дахау. В этот день, 55 лет назад, был освобожден от фашистов первый в Германии концентрационный лагерь, построенный еще в марте 1933 года. Невозможно описать мое состояние, когда мы вошли на территорию лагеря. Вот здесь стояли вышки с пулеметами, а где-то там меня поместили в карантинный 30-й барак, где я и заболел тифом в последние дни перед освобождением. Я иду по центральной улице, рассекающей большое поле, по краям которого - символические прямоугольники с номерами бывших бараков. Время остановилось. Я продолжал идти по нереальному миру, живя одновременно Тогда и Сейчас. Неужели это было?! Со мной?

А вот и он, мой "родной" 30-й блок, остатки моего прошлого. Здесь меня капо ударил палкой, а вот тут стояли трехэтажные нары, и я на второй полке в своем полосатом халате лежу и жду, жду того дня, когда услышу, наконец, это сладкое слово "Свобода!", дождался...

Мы прошли возле здания крематория, зиящего открытыми дверями печей, где остались наши родные и друзья. Сердце вырывалось из груди...

Затем состоялся торжественный митинг в честь 55-летия освобождения Дахау. Было много флагов, венков, цветов. Каждая делегация несла свой венок к вечному огню. А когда объявили по громкоговорителю мою страну - Израиль -и внесли огромный венок с бело-голубой лентой, я не выдержал, и слезы невольно потекли из глаз. Столько прожито, столько пройдено...

По окончании митинга я зашел в помещение администрации. По моей просьбе мне выдали справку о том, что заключенный № 81681 был узником концлагеря Дахау и освобожден 29 апреля 1945 года американскими войсками...

Все направились к автобусам, пора возвращаться. Мы уезжали, а за нашей спиной оставался городок, название которого до войны мало кто знал. Лагерь, построенный возле города, принес ему жуткую известность. Я побывал в этой жути. Это не должно повториться, а поэтому не должно быть забыто.

1 мая мы поехали в городок под названием Бад-Телц. Здесь я сделаю отступление и расскажу о "марше смерти" или "дороге смерти", как это тогда называли. 24 апреля 1945 года из всех 11 лагерей, являвшихся филиалами лагеря Дахау, погнали всех заключенных по направлению к центральному лагерю. Нас было около 16 тысяч человек. Многие из тех, кто отставал от колонны, были убиты на месте, многие умирали от голода и слабости. Люди шли, падали, вставали, если могли, и шли дальше. В первый же день, как я уже писал, опухший и голодный, я выпросил, чтобы меня отвезли на автобусе в Дахау. Это спасло меня, я вряд ли бы дошел сам. Так и стекалась, постепенно тая, армия в полосатой одежде. В нашей группе был Меир Хацкелевич, которого освободили именно здесь, в Бад-Телце, американские войска.

Немецкая благотворительная организация собрала деньги, и по всей длине "марша смерти" были установлены памятники работы скульптора Пилигрима. Более десятка памятников, посвященных этому походу узников лагерей уже стояли, и по плану такие памятники будут стоять возле всех населенных пунктов вдоль этой дороги. Стоимость каждого из них, по словам бургомистра, около 27 тысяч марок.

2 мая нас возили на экскурсию в старинные немецкие замки, а назавтра наш путь лежал в направлении лагеря Ландсберг. Отсюда, из лагеря №1, мы ежедневно отправлялись на работу по строительству огромного подземного завода, который должен был выпускать реактивные самолеты в последний период войны. На месте завода сейчас находится воинская часть, у ворот которой нас встретил немецкий подполковник с типичной для всех немцев улыбкой. Нам рассказали, что на месте нашего бывшего строительства расположен секретный завод, поэтому нас провели лишь по разрешенным цехам. А когда они узнали, что многие из нас своими руками возводили бетонные стены, нам показали кусок старой стены и объяснили, что вокруг старой стены построена новая, бетонная, усиленная. Старую же снесли, оставив лишь куски на память.

На месте нашего лагеря в городе Ландсберг сейчас стоят дома и мастерские. А вот лагерное кладбище еще сохранилось. У входа стоит большой памятник с Маген-Давидом и надписью на иврите. Среди нескольких десятков могил - памятник бывшему председателю совета каунасского гетто доктору Элькесу.

Побывали мы и в лагере Кауферинг, где в последние месяцы перед освобождением находился мой брат Зяма. Передвигаться тогда он уже не мог, и лишь приход американских войск сохранил ему жизнь.

На обратном пути мы проехали мимо тюрьмы, где в начале 30-х годов сидел Адольф Гитлер и писал свою книгу "Майн кампф". А на выезде из города нам показали могилы бывших фашистов, и над каждой - крест. Среди них были и могилы коменданта концлагеря Дахау Вайса и коменданта лагеря Ландсберга Кирша. Воистину - никто не забыт...

В этот же день, 2 мая, Минутой Молчания почтили мы память 6 миллионов наших соотечественников, погибших полвека назад - это был День катастрофы и героизма европейского еврейства.

9 Мая, День Победы. А еще - День Независимости государства Израиль. Этим вечером нас пригласили в синагогу города Дюссельдорфа, где местный раввин произнес молитву "Эль мале рахамим", а также "Кадиш" в память о погибших солдатах Израиля. И когда все встали и запели гимн Израиля "Атиква", - как блестели глаза и радовалось сердце, что есть страна в мире и родина у народа. Родина, которой так долго не было и которая появилась на 6 миллионов человек позже...

То, что описано в этих воспоминаниях - часть моей жизни. Многое осталось за полями страниц, да и невозможно рассказать обо всем. А может, и не нужно. Кому-то написанное покажется суховатым - почти без лирических отступлений, без глубинных исследований сути происходящих явлений. Но не это было целью написания повести. Я чувствовал обязанность документально рассказать миру о том, что Это Было на самом деле, а также моим читателям о том, что это было именно со мной. Несмотря на полное отсутствие писательского опыта я надеюсь, что не зря мучил Читателя. А если еще и заинтересовал - и вовсе хорошо.


1956-2000 г.г.